Читаем Квартет Розендорфа полностью

В свое время я хотел сказать ему об этом, но остановил себя. Я недостаточно хорошо разбираюсь в музыке. После концерта, во время приема, я заметил в лице Розендорфа тень отчуждения. Он протягивал шумным поклонникам свою длинную ладонь так, словно опасался, что они станут пожимать ее чересчур сильно. Глаза его взывали о помощи всякий раз, как ему восторженно трясли руку. Я решил убраться оттуда. Еще один анонимный поклонник ничего не прибавит и не убавит.

Увидев его модильяниевское лицо на палубе, я сразу узнал Розендорфа. Он единичен, неповторим в своей форме, где все удлинено, все тянется ввысь. Природное благородство не нуждается в благородных манерах, сказал я себе. Даже самое неуклюжее его движение (когда он, например, тащил тяжелый шезлонг) пронизано изяществом.

В рассеянности стоял он на палубе, словно опустил на миг скрипку, чтобы сосредоточиться. Когда он нагнулся, чтобы поднять выпавшую из рук газету, мне вспомнилось, что я восхищался даже его стилизованным поклоном — без излишней признательности, поклон человека, склоняющегося лишь перед искусством. Он ходил по палубе как персонаж немого фильма, совершенно равнодушный к шуму, запахам и попыткам сближения со стороны скучающих людей, которые полагают, будто совместное путешествие в плавучем ящике делает нас единым обществом.

Я не подошел к нему. Я и сам остерегаюсь дружб, что завязываются на палубе парохода. Попутчики, отличающиеся вежливостью на суше, на корабле позволяют себе красть ваше время всякий раз, как им вздумается поболтать. Не для меня.

Кто-то представил нас друг другу. Розендорф читал «Величие древности» и хотел со мной познакомиться. Я рад был увидеть скрипача, читающего книги. Он обрадовался писателю, увлекающемуся музыкой. Завязалась на удивление краткая беседа — я говорил о музыке, он о литературе. Если бы он говорил о новых книгах (а я провозгласил бы себя поклонником Баха), наша дружба наверняка не продержалась бы более десяти минут. Но он заговорил о книге Фогеля, посвященной Моцарту, а я сказал, что пытаюсь понять Шенберга из интеллектуального любопытства, хоть наслаждаюсь его музыкой редко, и потому мы сразу стали друзьями. Я с особой симпатией отношусь к людям, читающим старые книги и не пытающимися всегда быть в курсе новинок.

Завязалась неопасная дружба. Люди деликатные легко расстаются, им достаточно легкого подергивания мышцы в уголке глаза, чтобы понять, что беседа подошла к концу. Я люблю таких людей — они бережно относятся к моему времени.

Мы встречались часто, но оставались вместе неподолгу. Обнаружили сходство вкусов. Умели вовремя остановить задушевные разговоры, прежде чем они соскользнут на тропку жалости к себе. Мы оба ехали в неизвестность, оба чувствовали, что наше профессиональное положение резко ухудшается. Я видел в нем свое подобие.

Мы с ним носим узорную рубаху[85], окрашенную еврейской кровью, одинаковым манером — со стыдом и болью, не делая вида, будто это мундир избранного народа. У нас обоих на челе печать Авеля.

И определенная чувствительность объединяет нас: обоих отталкивает неразборчивое излияние чувств, оба мы любим краткие и четкие формулировки. Читатели мои удивятся, если добавлю: оба мы терпеть не можем сквернословия.

Верно, этим я грешил. В письменной форме, но не в устной. Я писал язвительные заметки и грубые интермедии. Но то было оружие в политической борьбе. Лицом к лицу даже в споре с неучем я воздерживаюсь от колкостей. Никогда позор ближнего не доставит мне удовольствия. Нет для меня ничего отвратительнее, чем разговор свысока, в тоне председателя суда.

Природе заблагорассудилось пошутить, а может, она пожелала, чтобы мы чему-то выучились на этом примере: трудно представить две родственные души в столь разных телесных оболочках. Розендорф — северянин, а я — южанин. Розендорф — красавец, а я красотой похвастаться не могу. Он чистый тип арийца, в который влита глубокая и мудрая еврейская печаль. А я беспокойный кругленький коротышка, короткорукий, черноволосый и черноглазый, с толстыми пальцами и крючковатым носом. Ярко выраженный еврейский тип, к которому ни с того ни с сего пристал раздражающий и глупый немецкий педантизм.

Вопрос состоит в том, есть ли и для меня место в таком романе — писатель, побывавший в Дахау. Быть может, как притча. Человек вроде Розендорфа, бежавший от боли, бросив жену и дочь, терзает свой ум вопросами о том, как бы он отреагировал на физическое унижение. Но Розендорф удерживается от расспросов, хоть его и разбирает любопытство. Он часто сворачивает разговор на свое отвращение к физическому насилию. Надеется, что я соблазнюсь рассказать про Дахау. Однажды он даже намекнул мне, что раз я не рассказываю ему про тот период своей жизни, стало быть, я не уверен в его дружбе.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже