Теперь его грызла другая мысль, тревожнее и страшнее: может быть, дядя Яша решил не писать, пока не получит ответа. Может быть, он так же, как и Вова, каждый день ждет весточки и недоумевает, почему до сих пор ее не получил. Что хуже всего, дядя Яша мог подумать, что Вова не отвечает ему сознательно. От этой мысли внутри все сжималось, и Вова торопливо убеждал себя, что быть такого не может.
Прошло четыре месяца, наступила зима. В преддверии нового, тысяча девятьсот сорок шестого года весь город оживился. В школе организовали карнавал с новогодними костюмами, а во дворе поставили елку, украшенную картонными шарами и гирляндами из флажков. В каждом парке исполком устраивал празднества: то катание на лыжах, то каток.
Город был захвачен предвкушением, и чувствовалось, что всем не хватает радости. Мать задерживалась на службе, помогая организовывать елку для детей сотрудников домоуправления. Катьку она брала с собой или оставляла в продленке, и по вечерам Вова часто сидел дома один, томясь ощущением, что он один на всем свете не рад всеобщему веселью.
В будущем году его не ждало ничего хорошего. Ясно было, что дяде Яше дали не меньше трех лет, а то и все пять. Это значило, что он выйдет на свободу не раньше сорок восьмого, а может, и в пятидесятом. Все эти годы придется провести в обществе матери. Иногда Вова тайно представлял себе, как мать выходит за дверь и бесследно исчезает, и они с Катькой остаются одни. Он даже прикидывал, как именно будет заботиться о сестре: найдет работу после школы или вообще бросит учебу, научится зарабатывать деньги, варить рисовую кашу, стирать Катькины рейтузы. А там и дядя Яша вернется, и жизнь, расколовшаяся в один день, снова склеится воедино. На Новый год он загадал, чтобы все так и случилось.
Почта пришла в понедельник седьмого января. Вова вернулся домой из школы и, как обычно, полез в почтовый ящик. Из ящика выпала желтая бумага, текст был набран на печатной машинке. Документ адресован матери. Вова прочел ее имя, уже собрался положить бумагу в карман и пойти домой — даже поставил ногу на ступеньку, но непроизвольно скользнул взглядом по строчкам.
Вова моргнул и еще раз перечитал извещение. Сверху с лестницы спустилась соседка и доброжелательно с ним поздоровалась. Он добрел до двери и открыл ее ключом. В коридоре было темно и прохладно. Вова положил на пол школьный портфель, привалился спиной к стене и медленно съехал на пол.
Нет. Конечно, нет. Какая глупость, какой подлый розыгрыш. Может, мать сама это подстроила, чтобы Вова прекратил с ним общаться. Или там, в тюрьме, что-то перепутали. Мало ли Фроловых сидит по всей стране; не такая уж редкая фамилия, всякое может быть. Он сидел на полу, лихорадочно перебирая в уме тысячу объяснений, даже самых нелепых и неправдоподобных, и был готов поверить в любое из них, лишь бы не оставаться наедине с ошеломительным ужасом.
Человек был. Потом его не стало.
Вова просидел на полу в коридоре до самого вечера. Было темно, и темнота сгущалась. Потом пришла мать, держа за руку Катьку. С порога строго спросила, что происходит. Вова молча протянул извещение, мать быстро пробежалась взглядом по строчкам и вздохнула. Такой же раздраженный и удивленный вздох вырывался у нее из груди, когда магазин закрывался на час раньше, чем положено, или когда дворник по три дня не вывозил мусор со двора.
Лишь выражение ее лица было странным — на нем застыло легкое замешательство. Вова внимательно наблюдал за лицом матери, пытаясь найти в нем какое-то сожаление. Может быть, даже раскаяние. Но если что-то подобное и мелькнуло в ее чертах, то лишь на мгновение. Потом мать взяла себя в руки, посмотрела на него и сказала:
— Иди в комнату, я принесу ужин.
Всю следующую неделю они не разговаривали — Вова не мог заставить себя выдавить хоть слово, а мать не задавала вопросов. Сталкиваясь на кухне, они молчаливо расходились по углам. Иногда мать заходила в его комнату, чтобы прибраться или забрать вещи в стирку, и роняла односложные фразы вроде «Подай рубашку». Вова молча слушался. Ему больше не приходило в голову протестовать.
Да и против чего? Против кого? Он оказался один в оглушающей пустоте, где протесты ничего не значили. Споры ничего не решали, правота не могла никого спасти. Он мог только представлять, что именно случилось с дядей Яшей, но и эти вымышленные картины не приносили облегчения.