Как-то раз в воскресенье Торе, брат Карулины, вернувшись из города, где он занимался своими таинственными операциями, показал Иде газету «Мессаджеро». Там сообщалось, что школы возобновят занятия восьмого ноября. Торе среди «Тысячи» был наиболее грамотным, и ему нравилось щеголять своей культурой, комментируя газетные заметки, в особенности спортивную хронику. В это воскресенье он, среди прочих комментариев, заметил, что в «Мессаджеро» ничего не говорилось о событии, которое было у всех на устах, и о котором даже передавали по радио из Бари:
[12]вчера, в субботу, 16 октября, все евреи Рима были арестованы на заре германскими спецкомандами, которые прочесали дома, погрузили арестованных на грузовики и увезли в неизвестном направлении. Кварталы гетто, где от евреев не осталось и следа, теперь пустуют; но и в других районах и кварталах все евреи, одинокие или с семьями, были взяты эсэсовцами, у которых были точные списки. Арестовали всех — не только молодых и здоровых, но и пожилых, и больных, в том числе тяжелых, и женщин, включая и беременных, и даже грудных младенцев. Говорили, будто бы их всех отвезли и заживо сожгли в печах, но это, скорее всего, было преувеличением…Пока Торе все это рассказывал, граммофон играл что-то танцевальное, мальчики прыгали вокруг него — таким образом, все эти комментарии утонули во всеобщем шуме. А потом, в ходе этого воскресного дня тема о злоключениях евреев как-то сама собою была замята членами «Гарибальдийской тысячи» — обсуждались уже совсем другие новости, которые поступали ежедневно — прямиком или окольными путями, подхваченные в городе, или пересказанные теми, кто слушал радио Бари или радио Лондона. На своем пути, как бы короток он ни был, эти новости искажались, обрастали преувеличениями и становились с ног на голову. И Ида научилась от них защищаться, полностью их игнорируя, словно страшненькие народные сказки; но эту новость она игнорировать не смогла — хотя бы оттого, что уже давно ожидала чего-то подобного, хотя сама себе в этом не признавалась. Едва она об этом услышала, как страх принялся ее терзать, он был подобен бичу, усаженному шипами, и даже корни волос — каждого волоса в отдельности — причиняли ей мучительную боль. Она не осмелилась требовать от Торе дальнейших разъяснений, да и вряд ли они были возможны; не знала она и к кому обратиться, чтобы узнать, занесены ли в списки
Она легла не раздеваясь, и Узеппе она тоже не стала раздевать. Снотворного она на этот раз не принимала — немцы, если ночью придут за ней, не должны застать ее врасплох. Засыпая, она прижала к себе Узеппе, решив, что если с улицы донесутся шаги военных (эти шаги узнаются сразу!), а потом раздастся стук в дверь, она попробует бежать через луга, спустившись с крыши вместе с сыном; если за ней погонятся, она пустится бегом, добежит до болота и утонет в нем вместе с Узеппе. Страхи, что накапливались годами, теперь собрались воедино под влиянием ужаса, охватившего ее этой ночью, и выросли до размеров фантастического и безысходного кошмара. Подумывалось ей, что неплохо бы выйти наудачу на римские улицы со спящим Узеппе на руках, не обращая внимания на комендантский час — ведь когда земной ужас доходит до апогея, ночные бродяги становятся невидимыми… Можно вот еще пуститься бегом к горам Кастелли, разыскать там Сумасшедшего и умолить его спрятать их с Узеппе на тайной партизанской явке… Но отраднее всего была для нее мысль пойти вместе с Узеппе в гетто и лечь спать в одной из опустевших теперь квартир. Снова, как и в далеком прошлом, ее противоречивые страхи летели вслед за таинственной кометой, манившей ее прийти к евреям — там, в глубине глубин, ей было обещано материнское стойло, согретое дыханием животных и взглядом их расширенных глаз, в котором нет осуждения, а одно только сочувствие. И даже эти несчастные евреи, собранные со всего Рима и загнанные немцами в грузовики, в эту ночь приветствовали ее — они были блаженными, и они не знали, как и сами эти немцы, что их везут навстречу восхитительному обману, в несуществующее восточное царство, где все обратились в детей, у которых нет ни сознания, ни памяти…