Ида между тем очень торопилась, чтобы не потерять из виду одинокую фигуру синьоры Ди Сеньи, притягивавшую ее к себе, словно фата моргана. Женщина направилась ко входу для пассажиров, потом повернула обратно — в ореоле одиночества, ярости, неприкасаемости, не ожидающая ни от кого помощи. Теперь она уже не бежала, раскачиваясь, она ковыляла в своих сношенных летних туфлях на толстенной ортопедической подошве… Она шла, оставив за спиной фасад станционного здания, вдоль наружного бокового прохода, потом повернула налево, двинулась к дебаркадеру, подошла к служебной будке багажного отделения. Ида перешла через площадь и двинулась за ней.
Калитка была открыта, не было видно никакой охраны, и даже из полицейской будки ее никто не окликнул. Она прошла шагов, вероятно, десять и стала различать какой-то наводивший ужас не то гул, не то жужжание… Было совершенно непонятно, откуда все это исходит. Этот участок станционного пространства сейчас казался опустевшим и никчемным. Не было движения поездов, не сновали тележки с грузами. Единственными людьми в поле зрения были двое или трое подсобников, со спокойным видом стоявших в конце грузового дебаркадера, на солидном расстоянии от магистрального пути.
Около наклонного склона, ведущего к рельсовым путям, беспокоящий ее шум стал громче. Вначале Ида рассудила, что это, вероятно, блеяние и мычание животных, доносящееся из переполненных товарных вагонов — отголоски этого мычания порой приходилось слышать вблизи станции и раньше. Но это было совсем другое. Это голосила человеческая толпа; звуки исходили, вроде бы, прямо из-под платформ, и Ида пошла вперед, ориентируясь на них, хотя никаких признаков скопления людей нельзя было увидеть среди запасных и маневровых путей, перекрещивающихся на фоне галечной подсыпки справа и слева от нее. В этом своем переходе, который ей показался километровым и был омыт ручьями пота (на самом деле там набиралось от силы шагов тридцать), она никого не повстречала, кроме одинокого машиниста, который что-то ел из кулька, стоя возле обездвиженного паровоза, и ничего ей не сказал. Скорее всего, немногочисленные охранники тоже отлучились перекусить. Только что начался перерыв на обед.
Непонятный человеческий гомон приближался, он звучал все громче, хотя и оставался необнаруженным, словно исходил из какого-то засекреченного и зачумленного места. Он был похож на все те звуки, которые можно слышать в приютах для престарелых, лазаретах и местах заключения, однако эти звуки были перемешаны без разбора, как осколки разных материалов, брошенные в общую дробильную машину. В конце пешеходной дорожки, на прямом тупиковом пути стоял поезд, он показался Иде бесконечно длинным. Гомон голосов исходил оттуда.
Там было, вероятно, десятка два вагонов для перевозки скота. Некоторые стояли порожняком с открытыми дверьми, двери других были задвинуты и заперты длинными железными штангами. Согласно общему стандарту, в вагонах этого типа не имелось никаких окон, только маленькое зарешеченное отверстие где-то у самой крыши. У некоторых из этих решеток виднелась пара рук, вцепившихся в прутья, чьи-то глаза, уставившиеся в одну точку. В этот момент около поезда не было никакой охраны.
Синьора Ди Сеньи была там, она бегала взад и вперед по открытой платформе, перебирая своими ножками без чулок, коротенькими и худыми, болезненно белыми… Демисезонный пыльник, развевающийся за спиной, окутывал ее деформированное тело. Она носилась вдоль всей этой цепочки вагонов, выкрикивая голосом почти непристойным: «Септимио! Септимио!.. Грациелла! Мануэле!.. Септимио!.. Септимио!.. Эстерина!.. Мануэле!.. Анджелино!..» Из недр состава до нее долетел незнакомый голос, он кричал ей, чтобы она уходила прочь, иначе
«Септимио! Где все остальные? Они здесь, с тобой?»
«Уходи, Челеста, — сказал ей муж. — Говорю тебе — уходи сейчас же,
Ида узнала его голос, неторопливый и рассудительный. Тот же голос, который в былые времена, в тесном закутке, заваленном старинными вещами, говаривал ей мудро и взвешенно: «Ваша вещица, синьора, не стоит даже того ремонта, который здесь придется сделать…» Или же: «За все это чохом я могу дать вам шесть лир…»
Вот только сегодня этот голос звучал тускло, отрешенно, словно он доносился из какой-то дальней обители, у которой нет адреса, и закон в ней — жестокость.