Внутренность вагонов, разогретых солнцем, светившим еще совсем по-летнему, была полна этим неумолчным гомоном. В беспорядочном звуковом потоке поднимались всплески плача, чьи-то упреки, обрывки обрядовых молитв, бессмысленный говорок, старческие восклицания, призывающие мать; одни голоса, словно уйдя в себя, вели церемонную беседу, другие разражались саркастическим смехом. По временам над всей этой звуковой массой вздымались безнадежные, леденящие душу крики; слышались и другие, по-животному насущные — тут выкрикивались слова самые простые — «Пить!», или «Воздуха!». Из одного из хвостовых вагонов, перекрикивая все другие голоса, доносился голос молодой женщины это были вопли, поделенные на конвульсивные душераздирающие порции, типичные вопли женщины, у которой начались родовые схватки.
Иде этот разноголосый хор вдруг показался родным. Нисколько не меньше, чем полупристойные выкрики женщины или назидательные фразы старого Ди Сеньи, весь этот жалобный гвалт, исходивший из вагонов, манил ее к себе, возбуждал в ней щемящую нежность. Он действовал через какую-то извечную память, которая опиралась не на время, а совсем на другой источник на тот самый, где звучали калабрийские колыбельные, что напевал ей отец, или безвестные стихи, что всплыли предыдущей ночью, или эти легчайшие поцелуи, сопровождавшиеся словами: «Милая, милая…». Это была точка полного покоя, она утягивала ее вниз, в общую нору, где обитала единая бесчисленная семья.
«Я все утро вас искала…»
И синьора Ди Сеньи, подавшись навстречу этому очкастому лицу, возникшему у решетки, принялась торопливо рассказывать. Ее монолог походил на лихорадочно сообщаемую сплетню, вот только манера говорить была семейная, можно сказать, обиходная манера супруги, которая отчитывается перед мужем в том, как она потратила свое время. Она рассказала, что сегодня около десяти она, как и рассчитывала, вернулась из пригорода с двумя бутылями масла, которые ей удалось раздобыть. Во всем квартале не было ни души, все двери настежь, и в домах никого, и на улице тоже никого. Совсем никого. Она бросилась наводить справки, спрашивала там и сям, у хозяина кафе, арийца, и у продавца газет, тоже арийца, спрашивала, где могла. Синагога тоже была пуста.
«Я туда побежала, я сюда, и к тому, и к этому… Кого в военном министерстве разместили, кого — на вокзале Термини… И на улице Тибуртино тоже…»
«Уходи, Челеста».
«Да никуда я не уйду! Я тоже еврейка! Пусть и меня тоже посадят на этот поезд!»
«Resci"ud,
[13]Челеста, именем Бога заклинаю, уходи, пока«Не-е-е-т! Нет! Септимио! А где остальные? Где Мануэле? И Грациелла? А маленький? Почему они не хотят показаться?» Внезапно ее снова прорвало, и она, как безумная, принялась вопить:
«Анджелино! Эстерина! Мануэле! Грациэлла!»
Внутри вагона началось какое-то скрытое движение. Непонятным образом добравшись до решетки, немного позади старика, возникла кудрявая головка, пара черных глазенок: «Эстерина-а-а! Эстерина-а-а-а! Грациелла-а-а! Откройте мне! Почему здесь никого нет? Я еврейка! Пусть меня тоже везут! Откройте! Фашисты! Фа-ши-сты! Открывайте!»
Она кричала «фашисты!», не вкладывая в это слово ни обвинения, ни оскорбления, для нее это была естественная разговорная характеристика, так можно было бы сказать: «Синьоры присяжные» или «Синьоры офицеры», обращаясь, в случае нужды, по инстанциям. И она становилась все неистовее в своей бесполезной попытке выломать штангу, запиравшую дверь.
«Уходите прочь! Синьора! Не смейте здесь стоять! Будет лучше для вас! Уходите сию минуту!»
Какие-то люди возле входа в дирекцию, на другом конце платформы — то ли носильщики, то ли служащие — быстро двигались по направлению к ней, торопя ее жестами. Однако к поезду они не захотели приближаться. Получалось, что они его избегают, словно комнаты, где лежит покойник или чумной больной.
Присутствие Иды, оставшейся несколько позади, у начала платформы, еще никого не заинтересовало. Да и она сейчас словно бы забыла о себе. Она чувствовала невероятную слабость, и, хотя здесь, на платформе, жара вовсе не была чрезмерной, она покрылась потом, словно у нее была сорокоградусная температура. Но она с готовностью отдавалась этой телесной слабости, как последней мыслимой милости, которая позволяла ей как бы раствориться в толпе, затолканной в эти вагоны, смешать свой пот с их потом.
Она услышала звон станционного колокола; в голове у нее мелькнуло, что надо бы, не мешкая, обойти магазины и закупить продукты на день, магазины вот-вот закроются на перерыв. Потом она услышала глубокие и ритмичные удары, которые раздавались где-то совсем рядом с нею. В первый момент она сочла, что это пыхтение паровоза, что поезд, вероятно, сейчас тронется. Но вдруг она поняла, что эти удары сопровождали ее с тех пор, как она ступила на платформу, и она просто не обращала на них внимания, и раздаются они совсем близко от нее, рядом с ее телом. В самом деле — это было сердце Узеппе, оно билось