Пожалуй, самым большим моим несчастьем была нехватка времени. Еще торопливо билось сердце, еще хмель красок переливался из глаз в пальцы, а сумерки уже уступали напору тьмы, и, отравленный собственным порывом, я корчился от муки непроявленных сил. О сколько раз я искушал себя мыслью прервать эти пытки раз и навсегда — и, верно, в конце концов решился бы покончить с собой, но тайная надежда шептала мне, что, возможно, это болезнь и когда-нибудь она оставит меня. Стоит ли говорить о паломничествах к врачам, которые подобны странствию по пустыне от одного миража к другому. Одна моя жалоба, что мне не хватает вечернего света, повергала целителей в недоумение. Меня принимали за шутника или безумца, говорили, чтобы я бросил живопись, увлекся чем-нибудь другим, не придавал значения своим настроениям… Настроениям! Да если я живу в сутки всего три-четыре часа, разве это прихоть бездельника — желать продлить время?!
Отчаянье все сильнее сжимало меня в своих железных объятиях. Какими же словами благословлю тот час, когда я встретился с Мистигрисом! До сих пор не знаю точно, кто он был на самом деле. Знакомым он представлялся архивариусом, однако советы его приносили столь поразительные результаты, что составили ему славу прорицателя. Я долго добивался возможности быть ему представленным, пока случай не свел нас в аллее старого парка на берегу залива. Он понял меня с полуслова и обещал помочь. Однако странны были его слова, и только сейчас я постигаю их тайный смысл. «На гранях дня лишь смерть может удержать жизнь. Отрекшийся от нее принадлежит будущему, призвавший уходит в прошлое, настоящее остается забывшему ее».
Прошло немного времени с нашей встречи, и я получил от Мистигриса подарок, принесший мне исцеленье. Это была шкатулка старинной работы, напоминавшая матросский сундук. Черное дерево ее стенок, скрепленных резными столбиками, словно колоннами, как миниатюрный храм, придавало ей какой-то погребальный вид. Причудливые медные ручки по бокам и сверху, кованые углы тускло сияли красноватым огнем, который не рассеивал гнетущего впечатления от этой вещи, а, казалось, углублял его. В передней стенке рядом с замком были вделаны два кольца с головами львов, и они раскрывались, как створки дверей, на семикратный стук. Внутри шкатулки крепилось серебряное зеркало с потемневшими разводами.
К подарку была приложена коротенькая записка Мистигриса: «Храните в ней вечерний свет». Клянусь вам, ни тени сомнения, ни малейшего подозрения, что меня мистифицируют, не зародилось в моей душе. И когда пробило семь, я открыл дверцы шкатулки, так, чтобы закатное солнце отразилось в серебре старого зеркала.
До утра я не отходил от холста, пока неодолимый сон не свалил меня в кресло, но когда в полдень я пробудился, по-прежнему вокруг меня был разлит чарующий, мягкий, вожделенный вечерний свет. В страхе от такой щедрости, трепеща, что мое сокровище иссякнет, я бросился к шкатулке и захлопнул ее дверцы. Чуть слышный музыкальный аккорд сопровождал их закрытие, и тотчас время дня вступило в свои права, рассеяв волшебные тени.
Воистину, это оказался подарок не царский, но божественный. Увы, моя благодарность не могла излиться на Мистигриса: он исчез, и никто не мог указать мне его следа. Захваченный радостью жизни, восторгами творчества — ибо в любой час суток мог теперь ощущать свое сердце, — я стал забывать своего благодетеля, когда однажды ко мне постучался незнакомый человек и передал пакет от Мистигриса. В нем оказался его дневник и последние прощальные строки, обращенные ко мне.
«Вы волей случая оказались моим единственным наследником, — писал он. — Уходя от этих берегов, я оставляю вам свой дневник в придачу к шкатулке. Пусть не кажутся вам безумными мои слова, произнесенные при встрече. Может быть, то, что произошло со мной, послужит для вас разъяснением. Мой урок или опыт пригодится вам когда-нибудь. На гранях дня лишь смерть может удержать жизнь.
Мистигрис».
Я вел почти отшельнический образ жизни в своей мансарде и всегда считал себя одиноким, но только из дневника Мистигриса я понял, как заблуждался, какая пустыня окружала моего таинственного покровителя, хотя он был среди толпы, хотя обладал властью делать людей счастливыми. Но мне кажется, я не имею права передавать на суд чужих, от скуки любопытствующих глаз глубочайшие переживания Мистигриса, которые для меня явились откровением, как и его великий дар. Только одна внешняя кайма его жизни может быть открыта, и я воспользуюсь этим, чтобы те, в чьих душах живет страх перед смертью, получили надежду. Да будет так.