Шаламову важно не только реконструировать пережитое, но и – при всей трудности этого опыта для понимания – представить его читателям в осмысленном контексте путем преобразования всего «сохраненного телом» в языковую форму. При этом само письмо выступает телесным действием, телесным процессом, в котором лагерные события как бы повторяются. Но их повторение не означает преодоления этого опыта, так как тело, которое не забывает, никогда не дает покоя:
Нужно и можно написать рассказ, который неотличим от документа. Только автор должен исследовать свой материал собственной шкурой – не только умом, не только сердцем, а каждой порой кожи, каждым нервом своим (Ш V 148).
В другом месте говорится: «Не проза документа, а проза, выстраданная как документ» (Ш V 157). Страдание, то есть его страдание, само по себе документ. Пишущий бывший лагерник задается вопросом о подлинности своего письма. Зазор между опытом и письмом кажется преодолимым через вобравшее в себя лагерный опыт тело пишущего: то самое тело, которое «сейчас» пишет, и есть страдающее/страдавшее. Это метко схватывает Тун-Хоэнштейн:
В самих рассказах литературная реконструкция увиденного и пережитого в лагере связана с задачей организовать «тело текста» таким образом, чтобы рассказ приобрел тот же статус документа, как и тело бывшего узника, в которое видимо и невидимо вписались практики террора и насилия[480]
.Между раной-кожей-телом и совершенной фразой, формой без «скороговорк[и], пустяк[а], погремушк[и]» (Ш V 152), ведь «[п]ухлая многословная описательность становится пороком, зачеркивающим произведение» (Ш V 145), и должна лавировать интерпретация его прозы[481]
.В написанном раньше «Колымских рассказов» произведении «Вишера: Антироман» Шаламов прослеживает автобиографическую линию, отклоняющуюся от поэтики рассказов; романного сюжетосложения он, правда, избегает, зато допускает индивидуальные портреты. Последние опираются на приемы описания внешности, поведения, характера, биографии, судьбы – приемы, в поэтике его прозы отметаемые. В составивших том «Вишера» текстах до определенной степени узнаваемы некоторые претексты тяготеющих к сокращению и сгущению рассказов – и, соответственно, хорошо видна и сама техника редукции. Персонажи «Колымских рассказов» «голые», они остаются без изображения, являя собой чистое присутствие, это деятели и страдальцы без биографии. Временны́е привязки к прошлому или будущему опускаются, в результате чего возникают гнетущие присутствие и прямота: неумолимость наглядной демонстрации.
В современной российской рецепции («Колымский пророк. Варлам Шаламов как свидетель ада. Беседа в программе „Археология“ на „Радио Свобода“[482]
18 мая 2016 года», ведущий Сергей Медведев[483]) помимо его статуса свидетеля и наблюдателя – и даже вопреки таковому – обсуждаются литературные заслуги Шаламова. Участвующая в дискуссии Ирина Галкова говорит:Не совсем правильно называть Шаламова свидетелем. Его изначальная установка была не в том, чтобы рассказать о пережитом. Он пользуется материалом памяти как строительным материалом для своей прозы, но она выстроена не как воспоминания. Это реальность, которая существует сама по себе, реальность шаламовского текста. Вот туда он зовет читателя, а не в свои воспоминания. И читатель оказывается не на Колыме, а в мире Шаламова, который он специально выстроил; таким образом, у этого читателя совершенно определенные переживания.
Проанализировав сборники рассказов Шаламова с точки зрения композиции, Мариса Сигуан выявила композиционно-семантические функции первого и последнего рассказов каждого тома и определила писательский замысел так: