Вот по этим полям, по пыльным проселочным дорогам мы с Адой гуляли на следующий день. Говорили, читали стихи, молчали. Все было здорово! Как счастлив был я рядом с ней! Как наслаждался звуком ее дивного голоса, стихами Бунина, так чудесно гармонировавшими с этими маками, с чуть слышно шелестевшей пшеницей, с этой пыльной травой на обочине дороги, с этими полосатыми шмелями и невидимыми пчелами! Как мило щурила она свои блестящие серые глаза на ярком солнце! И вновь она казалась мне прозрачной в своем розовом сарафане. Я отводил глаза от ее голых загорелых плеч, от тонких рук, теребящих рассеянно сочный стебелек пшеницы. Я не смел, боялся к ней прикоснуться. А когда случайно, на ходу, наши руки касались друг друга, меня словно обжигало. Она, видимо, чувствовала мое состояние и опускала глаза, улыбалась. Мы почти не шутили, вели серьезный разговор. За весь день я не сделал ни одной попытки обнять ее. Прежний опыт был напрочь забыт, словно его не было. Я снова был робок, неуклюж, невинен. Когда прощались в автобусе, на людях, я задержал на мгновенье ее горячую тонкую руку в своей, любуясь напоследок ее лицом, и заметил, что она с такой же нежностью смотрит на меня. Странное дело, думая о ней, о наших долгих прогулках по полям в окрестностях Ровно, я не могу вспомнить теперь, какие у нее были глаза, нос, брови, губы, помню, что была она сероглазая, потому что я так назвал ее однажды. Осталось в памяти только общее впечатление от ее юного то чуточку насмешливого, то наивного лица, лица, приводившего тогда меня в восторженный трепет, и к которому я ни разу не осмелился прикоснуться губами.
Ночью мне, конечно, не спалось. Я лежал в постели, в полутьме казармы, и видимо, блаженно улыбался, вспоминал нашу встречу, вспоминал, как мы искали глазами над полем очумевшего от счастья жаворонка и никак не могли найти, вновь читал стихи Аде, вновь испытывал то счастливое состояние, когда блаженство заполняет всего тебя, останавливая время. И мне казалось, что руку мою все еще жжет от прикосновения ее руки. С тем же счастьем вспоминалась той ночью Иринушка, лагерная учительница, я еще надеялся, что Калган узнает ее адрес и пришлет мне. С такой же нежностью думал я о Тане Жариковой, четырнадцатилетней деревенской девчонке, которая так неожиданно быстро расцвела той весной и ошеломила меня своей красотой, когда я вернулся из колонии. Она была среди провожавших меня в армию, стояла на бугре с подружками. Я подошел к ней и обнял на прощание, хотел поцеловать, но она не далась, вывернулась из моих пьяных рук. Потом мне долго не давало покоя воспоминание о ее маленьком, гибком, упругом и крепком теле в моих объятиях. Думая об Аде, Иринушке, Тане, я удивлялся, как я могу с одинаковой нежностью вспоминать их, как могу любить их одновременно. Но и тогда я понимал, что люблю их по-разному. Иринушка — это страсть, поглощающая всего меня, сжигающая страсть, омут, в который я готов броситься бездумно — и пропади все пропадом. Ада — сладкий плен, безвольное растворение в нежном бестелесном мареве, полный покой в обволакивающем теплом легком пуху. Таня — это то, что зовется первой любовью. Рядом с ней хочется быть сильным, собранным, уверенным в себе, хочется оберегать ее, защищать, держать под своим крылом, хочется видеть всегда рядом с собой. Так я думал тогда, не догадываясь, что человеческое счастье так хрупко!
Я еще несколько раз встречался с Адой за городом, в поле, растворялся в сладком блаженстве. Я считал, что и она испытывает рядом со мной то же самое. Возможно, так оно и было. Весь ее вид, голос, движения, лицо, светившееся нежностью и покоем, говорили о том, что ей хорошо идти со мной рядом, сидеть на траве, читать стихи, говорить о своем детстве, о дедушке-инвалиде, бывшем учителе, о Бунине. Благодаря ей, и я полюбил Бунина и люблю до сих пор. Хорошо было с ней и просто молчать, глядеть на белесое от жары небо с редкими светящимися облаками, на легких белых бабочек над дорогой или на желтеющее поле с маками. При нас оно выколосилось, стало сухо шелестеть в ожидании комбайна, при нас осыпались, растворились в пшенице маки, при нас замолчали невидимые жаворонки, зато стали неумолчно трещать кузнечики. И однажды поле встретило нас короткой рыжей щетиной, глухим рыком тракторов вдали на холме, методично и неумолимо превращавших поле в скучное черное пространство.