В тот день старшина приказал мне собрать грязное постельное белье, пересчитать, уложить в мешки и приготовить к отправке в прачечную. Я сделал все как надо, отнес мешки в каптерку, где хранилось имущество роты: солдатские бушлаты ненужные летом, чистые портянки, простыни, запасные котелки и прочее хозяйство старшины. Там же был стол, за которым сержанты играли в карты и изредка выпивали, стоял старый продавленный диван с потрескавшейся кожей. Широкие стеллажи и шкафы с имуществом расположились не только вдоль стен, но и посреди комнаты, как в библиотеке. Сложив мешки в кучу возле стеллажей, я направился к выходу, открыл дверь и услышал женский голос, ее голос и шум приближающихся шагов. Я хотел выскочить навстречу с радостно заколотившемся сердцем, но взглянул на расстегнутую до ремня гимнастерку, подумал, что нельзя в таком виде появляться перед ней. Тихонько прикрыл дверь каптерки и стал быстро застегивать пуговицы, прислушиваясь к приближающимся шагам и голосам и решая, зачем она здесь? Подумал, что пришла с отцом.
В казарме было пусто. Вся рота на занятиях. Только дневальный, как всегда, торчал возле тумбочки у двери, да где-то болтался дежурный по роте сержант Андреев. Шаги замерли возле двери в каптерку, и я бесшумно метнулся за стеллаж, присел. Не понимаю, почему я тогда спрятался, не встретил их? И кто знает, как текла бы теперь моя жизнь, не спрячься я? Только бы не так, как сейчас. Вошли двое. Кто с ней я не видел, не знал пока. Вошли молча и зачем-то заперли дверь. И замерли. Доносилось только какое-то странное чмоканье и легкий шорох одежды. Звякнул, а потом стукнул об пол тяжелый солдатский ремень. И шепот, оглушивший меня, бросивший в трепет, шепот сержанта Андреева:
— Сюда, сюда, давай!
— Быстрее! Не могу! — ее голос, родной, милый голос, ударивший меня ножом в сердце.
Громкий, грохочущий короткий топот и взрыв пружин дивана. Недолгая возня и стон, долгий, протяжный, вытянувший из меня последние силы, сознание, ощущение реальности. Как мне описать то, что я чувствовал? Есть ли слова, чтобы передать ту боль, ту оглушающую тоску, страх, да-да, страх от ощущения неожиданного обвала, обрушившегося на меня. Не то ли испытывает человек с восторженным трепетом любующийся красотой гор, водопадами, заснеженными вершинами, стоя в безопасном месте, на тропе, вдали от обрывов, как в миг с ужасным грохотом налетает на него сверху каменный поток и неудержимо мчит вниз к краю пропасти! Опомнился я, когда услышал ее сердитый недовольный вскрик:
— Давай, давай еще!
И виноватый выдох сержанта:
— Я все! Не могу…
— Слабак! — злой вскрик Ады.
Я, не помня себя, вылетел из-за стеллажа. Сержант, стоя рядом с диваном спиной ко мне, как-то побито натягивал на себя брюки, а она со злым лицом и совершенно безумными глазами лежала на диване, бесстыдно раздвинув ноги с поднятыми коленями. Увидев меня, она не испугалась, не смутилась, а даже обрадовалась, вскинула мне навстречу руки, те руки, одно прикосновение к которым вызывало во мне сладкий трепет, долгое ощущение нежности и истомы, и воскликнула:
— О-о, ты! Иди ко мне!
Я окончательно потерял себя, стал безумен. Подскочил к ней, взмахнул кулаком, намереваясь одним ударом уничтожить ее так же, как она уничтожила меня. Ада, увидев, что я лечу к ней с яростным лицом, совсем не с тем намерением, которое ожидала она, вмиг сжалась в комок, закрыла лицо руками. Слава Богу, сержант быстро опомнился, схватил меня, оттолкнул от нее к двери. Я выскочил из каптерки дрожа, и помчался по казарме к выходу.
— Ты чо! — испуганно воскликнул дневальный.
Я вылетел из казармы и приостановился на лестничной площадке, чувствуя ужасную резь в желудке. Боль в желудке я начал чувствовать еще до армии, в колонии, то сосущую, то острую, возникавшую обычно часа через три после еды, особенно в те дни, когда приходилось понервничать. Но теперь была такая боль, резь, которую я ни разу не испытывал, до судорог, до спазмы мышц. Я скрючился, сильно прижал руки к животу и, постанывая, присел на ступени.
— Что с тобой? — услышал я тревожный голос и поднял голову.
Передо мной стоял лейтенант, командир взвода соседней роты.
— Желудок! Идти не могу! — простонал я, сдерживая слезы.
Он отвел меня в санчасть. Там вызвали скорую помощь и отвезли меня в госпиталь, где, взяв множество анализов, установили, что у меня язва двенадцатиперстной кишки. Подлечили немного и комиссовали.
Семнадцатого ноября я уже был в Масловке.
Аду я больше никогда не видел и ничего не слышал о ней.
4. Прости, брат!
Вернулся я из армии в ноябре. Приехал в Масловку вечером на попутке. Высадила она меня на бугре, в том месте, где полгода назад полдеревни провожало меня в армию. Вспомнилось, каким ярким был тот весенний день, как цвели вишни, как орали лягушки, как бойко щелкал соловей в кустах у реки. А сейчас было темно, морозно, тихо. С бугра было видно, как несколько фонарей освещают притихшую деревню. Мать увидела меня на пороге избы в солдатском бушлате, кинулась навстречу с радостным криком: