Вплоть до настоящей весны, то есть до конца апреля, ты не слышишь по ночам ничего нового, хотя и не стараешься; подруга загружена учебой, вы пространно переписываетесь по почте (в январе старики одобрили тебе интернет), а когда видитесь, чувствуете себя потеряннее, чем порознь; звук, что возникает в апреле, кажется приносимым откуда-то с Электростали, и, возможно, поэтому он похож уже не на птичий возглас, а скорее на скрип из-под колес тормозящего поезда, но и этот металлический стон из соседнего города внушает жалость, да: по ночам прилегающий к твоему дому мир можно только жалеть; он больше не видится тебе плоским, как в прошлом и позапрошлом годах, и вместе с тем он распахнут так, что тебе не нужно особенно напрягать глаза, чтобы разглядеть обе школы, налитые чуть серебрящейся темнотой, и дальние квадраты полигонов, сухие и серые, как бумага; униженное свечение ночной реки, успенскую плотину, населенные соловьями яблони, черные кратеры на очистных; пустой спящий ад центрального рынка с гонимым по дну картонным отребьем и застывший без позывных автовокзал; хирургически освещенную территорию ЦРБ, белый поселок завода железобетонных изделий и ненужные темные поля позади него: это над ними и завязывается долетающий до тебя звук. Ты думаешь, что мог бы найти в себе силы и, главное, место для того, чтобы стать хотя бы внимательней к этому миру, как бывают внимательны люди к хроническим болезням вроде язвы или диабета: но эта их внимательность обусловлена угрозой, а тебе свою основать не на чем, кроме слышимой ночью жалобы, в которой ты тоже не полностью уверен: с какой вообще стати этой земле чего-то от тебя дожидаться и взывать к тебе, подставляясь; уничтожитель не упускает случая сказать «наша земля» (хотя и «эта страна»), но это какая-то нелепость: мы оказались здесь настолько позже всех, что пользоваться такими построениями нам позволительно только в глубоком и детском, по сути дела, отчаянии; ничего нашего нет здесь и уже не возникнет, и лучше не пытаться это заговорить. Ты заходишься, злишься, и кровь начинает могуче стучать в голове: ты не помнишь, чтобы она вела себя так в тех же Вязниках или даже в тот твой второй приход с упирающимся воздухом в коридоре; тогда же шум, на который ты почти перестал обращать внимание, нарастает почти до треска, и ты опускаешься на колени на вашем балконе, пряча голову в плечи и вскинутые руки: мать уже давно спит и не видит, что делается с тобой. Ты кое-как вваливаешься в гостиную и, не отнимая рук от головы, прикрываешь балкон: шум становится тише, но все еще не настолько, чтобы убрать руки; ты идешь в свою комнату и подпираешь дверь изнутри креслом, чего тоже оказывается недостаточно; сатанея, но все же стараясь не разбудить мать, ты сбегаешь в ванную, включаешь воду и подставляешь голову под рвущуюся ледяную струю: это срабатывает лучше всего, ты долго-долго стоишь так, согнувшись, пока тебя не отпускает, после чего недоверчиво закручиваешь кран и отправляешься к себе, завернув волосы полотенцем. Ты ждешь, что летом это будет повторяться снова и снова, но тот случай так и остается единственным; зато в одну из встреч уничтожитель сообщает, что с ним в Москве случилась сильнейшая мигрень, не отпускавшая его около двух часов: он лежал на скамейке в Сокольниках головой на коленях подруги, и ему было больно даже моргать: ты едва не спрашиваешь, чтó он слышал в эти два часа, а уже перед сном, на балконе, одними губами говоришь в темноту, чтобы твой друг был исключен из любого торга, хотя, понятно, у тебя нет никаких рычагов, чтобы настоять на этом. Ты объясняешь еще, что уничтожитель принадлежит этой самой земле (может быть, он говорит «наша земля», имея в виду как раз не обладание ею, а свое подчинение ей?), что ему, скорее всего, предстоит пережить здесь еще много не самых радостных событий и состояний ровно из-за того, что она его долго еще никуда не отпустит; насколько это обращение оказывается учтено, неизвестно, но твой