— Ну, — произнес Генри, — это, наверно, что-то из романа. Шолто говорит, что ты из-за них совсем помешалась. Ого! Кажется, Норман свищет сокола. Бегу закреплять путы.
И он умчался, беспечный, веселый мальчуган, а Люси с ее горькими думами осталась одна.
«Видно, так уж мне на роду написано, чтобы все меня покинули, — подумала она, — даже те, кому, казалось, следовало бы любить меня, — покинули и отдали в руки моим преследователям. Значит, так и надо. Я сама, ни у кого не спросясь совета, вступила на путь опасностей, и теперь сама же, ни у кого не спрашивая совета, должна найти выход или умереть».
Глава XXX
Чтобы в какой-то мере оправдать легкость, с которой Бакло, и в самом деле, добрый малый, как он любил называть себя, отказался от собственного мнения по вопросу о браке с Люси, склонившись на сторону леди Эштон, мы должны напомнить читателю, в каком строжайшем повиновении держали в те времена женщин в шотландских семьях.
В этом, как и во многих других отношениях, нравы Шотландии мало чем отличались от нравов дореволюционной Франции. Девушки знатного происхождения почти не появлялись в обществе до замужества; и юридически и фактически они находились в полном подчинении у родителей, которые обычно решали их судьбу по собственному усмотрению, не обращая внимания на их сердечные привязанности. Жених довольствовался молчаливым согласием невесты подчиниться воле родителей, а так как молодые люди почти не имели случая познакомиться (мы уж не говорим — сблизиться) до брака, то мужчина выбирал себе жену, как искатели руки Порции — шкатулку: по одному лишь внешнему виду, в надежде, что в этой лотерее он вытащит счастливый билет[170].
Таковы были нравы века, и потому нет ничего удивительного, что Бакло, мот и кутила, почти не знавший порядочного общества, не пытался особенно вникать в чувства своей нареченной, — ведь люди гораздо умнее, тактичнее и опытнее, чем он, вероятно поступили бы на его месте точно так же. Он знал, — а для него это было главное, — что родные и друзья невесты решительно на его стороне и что у них имеются веские причины оказывать ему предпочтение.
Со времени отъезда Рэвенсвуда все поступки маркиза Э*** были направлены к тому, чтобы воздвигнуть неодолимую преграду между его молодым родственником и Люси Эштон. Маркиз искренне желал Рэвенсвуду добра, но, действуя в его интересах, подобно всем друзьям и покровителям, соображался только со своим мнением, нимало не задумываясь, что поступки его могут противоречить стремлениям молодого человека.
Пользуясь властью министра, маркиз подал в английскую палату лордов апелляцию на решение шотландских судов, передавших сэру Уильяму родовые владения семейства Рэвенсвуд. Эта мера, к которой так часто прибегаюг ныне, тогда была применена в Шотландии впервые, и юристы, принадлежавшие к враждебной маркизу партии, объявили его действия беспрецедентным, произвольным и даже тираническим нарушением суверенных прав Шотландии. Если эта апелляция так возмутила людей посторонних, связанных с сэром Уильямом только политическими интересами, то легко себе представить, что говорили и думали сами Эштоны, узнав о ниспосланном им суровом испытании. Сэр Уильям, в котором жажда земных благ была сильнее даже врожденной осмотрительности, пришел в отчаяние от угрожавшей ему потери.
Его надменный сын впадал в ярость при одной только мысли, что его лишат ожидаемого наследства. В глазах же злобной, мстительной леди Эштон поведение Рэвенсвуда, или, вернее, его покровителя, было глубочайшим оскорблением, взывающим к самому беспощадному мщению отныне и во веки веков. Под влиянием окружающих даже кроткая, доверчивая Люси находила поступок Рэвенсвуда опрометчивым и в какой-то мере неблаговидным.
«Разве не отец пригласил Эдгара сюда? — думала она. — Он сочувствовал или по крайней мере не мешал нашей любви. Эдгар должен был бы помнить об этом и хотя бы из чувства благодарности немного подождать с утверждением своих предполагаемых прав. Я бы, не задумываясь, отказалась ради него от двух состояний; а он добивается этого поместья с таким рвением, будто не помнит, что меня все это тоже касается».