Машка, сноха церковного старосты Гаврилы, смеется. Веселая она баба.
— Я вам расскажу, вот уж расскажу! И не поверите спервоначалу. Есть такая в Алызовке коммуна. Названье у нее не нашенское: «Маяк». Едем мы третьеводни с мужиком на базар. Маслица я повезла продать. Доезжаем, глядим, у ихней мельницы, у коммунской, костер горит, а посередке бо-ольшущий котел. Мужик мой, Арефий, и говорит мне: «Погодь, Машка, карауль лошадь, как бы не увели, а я пойду. Больно антиресно, что это они там огонь разожгли?» Подходит к костру, а возле него баб эдак двадцать, кто в чем по-зимнему одеты, сидят. Он их и спрашивает: «Вы чего тут караулите?» А они ему: «Мы картошку варим». — «Да разь двадцати дурам надо сидеть, чтобы картошку варить?» Они его, Арефия, в смех. «Сам дурак. Ты бы сперва глаза разул, да в котел глянул, и говорил». Глянул он в котел, а там никакой картошки и нет…
— А што же там? — не терпится Юхе.
Машка смеется, тонким визгливым голоском кричит:
— Ме-е-ешо-очки одни-и, бабыньки, мешо-очки! И в каждом-то, а их всех двадцать, у бабы своя картошка варится. И крепко-накрепко эти мешочки веревочками перекручены. Мужик мой, Арефий, спрашивает: «Зачем же вы, дуры бабы, в мешочках картошку варите? Вы бы ее прямо всю в котел высыпали». А бабы ему говорят: «Пробовали, да не вышло. Только начнет увариваться, то одна схватит картошинку, то другая, а на нее глядя — третья. Так, пока варится, всю ее и растащат. Мы уж в мешках надумали. Каждая свой мешочек знает».
Смеются бабы. Потешно: коммуна, а картошка врозь.
— Ну, родные мои, не хотела я говорить, а уж если на то пошло, — отдохнув, опять берется Варюха-Юха, — я про эту картошку такое слыхала, индо волос на голове шевелится.
Перестали смеяться, молча наклонили головы к Юхе. А она поправила платок, огляделась, — все ли приготовились ее слушать, — и начала:
— Вот что с этой картошкой вышло в одной коммуне. Так же варили ее, только в чугунке. Одна баба жадна у них была, сама вдова. Ребятишек у нее куча, и завсегда голодны. Казнилась, казнилась она на своих детей, жалко стало. Вот и вздумала она украсть вареной картошки прямо из чугунка. Стряпуха куда-то отвернулась, она возьми выдвинь чугунок да хвать одну, хвать другую, и все за пазуху ее, горячую, за пазуху. Насовала полну, а тут, как на грех, стряпуха идет. Баба скорее чугунок в печку, сама стоит как ни в чем не бывало. Жгет ей грудь, огнем смертным палит, а она только морщится и стоит, время отводит. Сразу-то уйти неловко: догадается, мол, стряпуха, а вот постоять вроде для близиру, тогда и уйти можно. Стояла, стояла да ка-ак закричит недуром, как шмякнется, и давай кататься по полу. Стряпуха испугалась, не знает что делать. За народом тронулась. Прибежали люди, а баба совсем без памяти. Ну-ка ее раздевать. Только сняли кофту, оттуда и посыпалась картошка. Индо в кисель вся измята. Глянули на груди — они бугор бугром. Запрягли лошадь, бабу прямо в больницу отвезли…
Юха замолчала, глаза прижмурила.
— Дальше-то что же, дальше?
— Выговорить, бабыньки, трудно.
— Да говори. Все равно страшно.
— Ну вот… Пролежала она, эта несчастная вдова, две недели в больнице и пришла домой без грудей.
— Ой, мамыньки! — вскрикнула сноха церковного старосты. — Куда же они?..
— Обе отвалились, — ответила Юха.
Ахают, вздыхают бабы и слушают сплетни до утра.
Перерыв
Из окружного города приехали в Леонидовку Судаков с кожевенного завода и Хватова со спичечной фабрики.
Вместе с Прасковьей и Дарьей работница провела в селе несколько женских собраний. Собрания прошли крикливо, с руганью.
С Судаковым вышло еще хуже. Он пытался провести собрание в третьем обществе, а его оттуда чуть не выгнали.
На заседании ячейки решили сломить третье общество и послать туда Алексея, Петьку, кузнеца Илью, счетовода колхоза Сатарова и Хватову.
Что представляло собой это общество?
А вот что: туда не иди запросто, с открытым сердцем, — впрок не пойдет.
Там взвешивай каждое свое слово.
Мужика из третьего общества сразу отличишь. Одет хорошо, говорить начнет — глаза в сторону. Баба идет улицей — не поклонится.
Девок из третьего общества ни в какое другое не сосватаешь. Во второе, может, выдадут, да и то за богатого, а первое не суйся — до порога не допустят.
Богатое, гордое, жадное это общество!
В девятнадцатом за бесценок наменяли всякого добра у рабочих. В голодовку двадцать первого начисто обобрали самарских мужиков и держали их в батраках за кусок хлеба.
Земли у них вдвое больше, чем в других обществах. Но им и этого мало было.
Тайно и явно арендовали еще в своем селе и в чужих деревнях.
Вот в такое-то общество и направилась сейчас пятерка. На подмогу пригласили старых артельщиков. Им было сказано, чтобы пришли на собрание попозднее.
Пятерка тихо шла вдоль улицы.
Навстречу — группа мужиков. Они полушепотом что-то говорили между собой, пересмеивались. Узнав Алексея, смолкли и убавили шаг. Впереди шел Евстигней Бутков.
Поровнявшись, он снял шапку и, весело ухмыльнувшись, воскликнул:
— А-а, товарищи! Вы что же, той стороной, видать, прошли?