Когда Жозефина Пастернак была совсем юной, у них с Борисом однажды состоялась страстная дискуссия о женской красоте. «Он говорил, что есть[187]
два очень разных типа красоты. Одна – красота, которую может видеть каждый, более осязаемая, так сказать, которую легче охватить, понять, и другая – благородная, невызывающая и на самом деле более впечатляющая, хотя надо соответствовать стандарту такой красоты, чтобы оценить ее». Борис привел в качестве примера «благородного» типа красоты свою первую любовь, Иду Высоцкую, а ее сестру Лену Высоцкую – как тип более доступный и открытый для понимания. «Мне также кажется,[188] что Лара, девушка «из другого круга», тоже принадлежит к этому другому типу, хоть и совершенному на свой собственный лад, более доступному типу красоты», – писала Жозефина.Тоню в «Докторе Живаго» определенно сочли бы красавицей первого, более благородного типа, однако Бориса очаровывал другой тип привлекательности: красота, которая отражала эмоциональное страдание. Как он пишет в «Живаго»: «Я не люблю[189]
правых, не падавших, не оступавшихся. Их добродетель мертва и малоценна. Красота жизни не открывалась им».Иринино описание «усталой красоты»[190]
матери объясняет мгновенно возникшее влечение Бориса к Ольге. «Это не была красота блестящей победительницы, – говорила Ирина, – это была почти что красота побежденной жертвы. Это была красота страдания. Когда Б. Л. взглянул в ее прекрасные голубые глаза, он в них, наверное, смог многое прочитать…» Впервые увидев Лару, Юрий Живаго мгновенно очарован: «Это было то самое,[191] о чем они так горячо год продолдонили с Мишей и Тоней под ничего не значащим именем пошлости, то пугающее и притягивающее, с чем они так легко справлялись на безопасном расстоянии на словах, и вот эта сила находилась перед Юриными глазами, досконально вещественная и смутная и снящаяся, безжалостно разрушительная и жалующаяся и зовущая на помощь, и куда девалась их детская философия и что теперь Юре делать?»После чтения в доме Марии Юдиной Борис, провожая Ольгу домой, сказал ей, что свеча, увиденная снаружи, с холода, оставившая след своего дыхания на заиндевевшем стекле, станет важным символом в его поэзии. И теперь было это окно, светящееся в ночи, как знамение грядущего. Борис, по собственному его признанию Ольге, чувствовал совершенно то же самое, что и юный Живаго; за этим окном с его свечой была жизнь, которая непременно свяжется в будущем с его собственной жизнью, хотя пока она лишь манит. Но у него возникло живейшее чувство, что Ольга станет его судьбой.
По мере продвижения работы над «Доктором Живаго» Пастернак продолжал читать отрывки из черновика небольшим компаниям слушателей на разных квартирах в Москве и в Переделкине, прислушиваясь к замечаниям гостей, которые не раз побуждали его вносить правки в текст. На чтении в мае 1947 года[192]
среди слушателей был Генрих Нейгауз, с которым Борис снова сдружился. Прежде чем начать чтение перед группой избранных, в которую входила и внучка Льва Толстого, Борис обнял и крепко поцеловал Генриха. Протеже Пастернака, поэт Андрей Вознесенский, присутствовал на многих таких чтениях в Переделкине. «Чтения бывали в его полукруглом фонарном кабинете на втором этаже. Собирались. Приносили снизу стулья. Обычно гостей бывало около двадцати… Затихали. Пастернак садился за стол. На нем была легкая серебристая куртка типа френча… Читая, он всматривался во что-то над нашими головами, видное только ему. Лицо вытягивалось, худело… Чтения обычно длились около двух часов… Он щадил самолюбие аудитории. Потом по кругу спрашивал, кому какие стихи пришлись больше по душе. Большинство отвечало: «Все». Он досадовал на уклончивость ответа».Затем гостей приглашали в столовую на первом этаже, бледно-розовые стены которой были увешаны картинами Леонида Пастернака и некоторыми его набросками к «Воскресению». На подоконниках рядами стояли горшки с геранью, вносимые в дом на зиму. Они делали столовую отдаленно похожей на зимний сад. «О эти переделкинские трапезы![193]
– любовно вспоминал Вознесенский. – Стульев не хватало. Стаскивали табуреты. Застолье вел Пастернак в упоении грузинского ритуала. Хозяин он был радушный. Вгонял в смущение уходящего гостя, всем сам подавая пальто».К сожалению, эти литературные вечера привлекали и нежеланное внимание. Заместитель главного редактора «Нового мира» описывал их как «подпольные чтения контрреволюционного романа». Спецслужбы тоже[194]
следили за этими литературными сборищами, делая на будущее заметки о содержании книги и готовя удар.