После угнетающего опыта одиночного заключения в камере без света, свежего воздуха и дружеской поддержки казалось, что новая камера обладает своими преимуществами. Стол, чайник и шахматный набор показались Ольге роскошью. Другие женщины засуетились вокруг нее, осыпая вопросами. Ольга наивно отвечала им, что даже не представляет, за что ее арестовали, что это, должно быть, какая-то ошибка и что ее наверняка выпустят через день-два, когда власти это осознают. Увы, ее оптимизм был жестоко обманут. Потянулись долгие, монотонные дни ожидания. День за днем уходил прочь, а ее все не вызывали ни на беседы, ни на допросы. Ее начинало нервировать то, что, казалось, никому до нее нет никакого дела.
Одна из сокамерниц Ивинской, странноватая женщина по имени Лидочка, пыталась утешить ее, говоря: «Ну, Олечка, вас обязательно выпустят,[230]
потому что, если не вызывают так долго, значит, нет состава преступления». Впоследствии Ольга выяснила, что не всем сокамерницам можно доверять. Лидочка на самом деле была «подсадной», работала на тюремную администрацию, докладывая обо всем, что говорили женщины в камере. (Спустя много лет Ольга узнала, что эта странная женщина, которая мечтала заработать прощение, шпионя в камере и получая в награду от следователей сигареты, была жестоко убита в колонии товарками-заключенными. Выяснив, что она «стучит», они сунули ее головой в сточную яму и держали, пока она не захлебнулась.)К счастью, в камере были другие женщины, достойные доверия. Ольга быстро сдружилась с пожилой заключенной Верой Сергеевной Мезенцевой. Бывший врач Кремлевской больницы, она присутствовала на новогоднем вечере, когда группа докторов провозгласила тост за «бессмертного Сталина». Кто-то из врачей заметил вслух, что «бессмертный» очень болен, предположительно раком губы из-за курения трубки, и что дни его сочтены. Другой стал утверждать, что как-то раз лечил двойника Сталина. После доноса стукача, присутствовавшего на этом вечере (в те дни на любом сборище присутствовал по меньшей мере один стукач), всю группу врачей бросили в тюрьму. Вере Сергеевне, которая даже не участвовала в этом разговоре, грозили минимум десять лет заключения.
Еще среди сокамерниц, с которыми Ольга близко сошлась, была 26-летняя внучка Троцкого, Александра. Она только что завершила обучение в Геолого-разведочном институте. Ее арестовали за то, что она переписала в тетрадку несколько строф запрещенного стихотворения в поддержку еврейства. Однажды, когда Александру вызвали из камеры «с вещами», она, перепуганная, вцепилась в Ивинскую. Ольге еще долго мерещились рыдания Александры, когда тюремщики волокли ее прочь. Впоследствии было объявлено, что Александру «выслали вместе с мачехой, сидевшей где-то в соседней камере, на дальний север на пять лет как «социально-опасный элемент».
Ольга позднее писала: «Нигде так не сродняешься[231]
[с людьми], как в камере. Никто так не слушает, и не говорит, и не сочувствует, как соседи, видящие в твоей судьбе свою».В то время как Ольга жила в постоянном страхе и сердце ее колотилось быстрее всякий раз, как открывалась дверь камеры, Борис с волнением ждал новостей в Переделкине. Он все острее ощущал изоляцию и одиночество без своей родной души. Терзаясь из-за Ольгиного ареста, он был совершенно уверен, что его самого вот-вот возьмут под стражу, и понимал, что Ольгу арестовали из-за него. Это усиливало в нем чувство вины за то, что в начале года он пытался прервать с ней отношения. 7 августа, за два месяца до ареста Ольги, он писал своей кузине Ольге Фрейденберг о противоречивых чувствах к возлюбленной:
«Я мучаюсь потребностью[232]
выговорить тебе все свои горести, потому что эту мысль нельзя убить. У меня была одна новая большая привязанность, но так как моя жизнь с Зиной настоящая, мне рано или поздно надо было первою пожертвовать, и, странное дело, пока все было полно терзаний, раздвоения, укорами больной совести и даже ужасами, я легко сносил, и даже мне казалось счастьем все то, что теперь, когда я целиком всею своею совестью безвыходно со своими, наводит на меня безутешное уныние: мое одиночество и хождение по острию ножа в литературе, конечная бесцельность моих писательских усилий, странная двойственность моей судьбы «здесь» и «там» и пр. и пр.».Но когда Ольгу посадили, Борис тосковал по ней, и с каждым днем боль жажды становилась сильнее. Меньше чем через неделю после ареста Ольги он писал о своем отчаянии Нине Табидзе: