– Обещали, что придут с милицией. – Поэт развел руками, показывая, что он прощает миру его абсурдность. Он уже надел рубашку, и, чем больше пуговиц он на ней застегивал, тем больше в нем появлялось интеллигентности.
Лариса открыла сумочку, защищавшую колени, и достала оттуда бутылку коньку, украденную из отцовского бара. Почему коньяк? Она хотела протянуть ниточку связи к тем трем вокзальным рюмкам, показать, что у их отношений есть история.
Перков повел себя блестяще, он не застыл в идиотском обалдении как природный сварщик. Не расплылся в самодовольной улыбке польщенного самца. Он просто взял бутылку из рук дамы, потому что ей там не место, вынул из тумбочки два по-разному элегантных, хотя и не коньячных бокала, изящно надломленное песочное пирожное на блюдце и сервировал уютное застолье.
– Я бы ушел, но куда я со всем этим? – махнул Перков в сторону книжной полки с таким видом, будто он герцог, выселяемый из замка со всеми канделябрами.
Коньяк солидно наливался в бокалы, как будто понимал, сколько в нем заключено роскоши человеческого общения. Ларисе хотелось пить, и она думала о коньяке только как о напитке.
– Что обидно, это ведь не в первый раз. По тем же причинам я должен был уехать из Ошмян. Родной город словно выплюнул меня. Теперь снова на улицу. В ночь, в метель, вот как он. – Перков ткнул пальцем в фотографию кудлатого мужика с высоченным лбом и бантом на шее.
Лариса из поэтов могла узнать по внешности только Есенина и Пушкина, поэтому промолчала.
Хозяин купе поднял бокал, поправил цветок в вазочке, что стояла на подоконнике (Ларису очень тронул тот факт: зима, общага и тюльпан!), и предложил:
– Выпьем!
Обожгло небо. Жажда только усилилась.
– Тебя как зовут-то!
– Ларочка, – сказала гостья неожиданно жалобным голосом. Имя прозвучало не только испуганно по тону, но и игриво по форме, и сварочный поэт отчетливо ощутил, что с этого момента он не атакуемая непонятной силой сторона, но, наоборот, фигура, могущая атаковать, да и наверняка с большими шансами на успех.
Сварщик быстро налил себе еще граммов восемьдесят, выпил не чокаясь, привстав, ткнул пальцем в выключатель. И начал быстро расстегивать рубашку, которую перед этим так тщательно застегивал.
По правилам хорошего литературного тона здесь следовало бы опустить занавес, ибо дальше, как ни крути, ничего, кроме более-менее банальной физиологии, ждать не приходится.
Но только не в истории с Ларисой.
Спустя несколько минут, после совершенных стандартных усилий, пыхтений и тому подобного, обескураженный и вспотевший сварщик сел на кровати. Лариса лежала тихо, горизонтально, силясь понять – это все, или проведены лишь подготовительные работы?
– Я закурю? – спросил поэт, и она уловила в его тоне нотки смятения. Если бы все было нормально, он бы не стал просить разрешения.
Спрашивая себя, достаточно ли она сделала для того, чтобы ее нельзя было в чем-то упрекнуть, она честно отвечала себе – все! Так в чем же дело?
– Послушай, ты ведь студентка?
– Я член студкома, – сказала Лариса и тут же пожалела об этом, вспомнив, к какому результату привело это заявление в кабинете бывшего партизана.
Сварщик интересовался, конечно, не ее статусом, а ее возрастом.
– Такое впечатление, что ты еще… послушай, надо предупреждать! Ладно, я еще немного тресну…
Вторая попытка принесла тот же неудовлетворительный результат. В состоянии, близком к панике, поэт начал одеваться.
– Ты лежи, лежи, я пока покурю.
Когда он выскочил из «купе», Лариса попыталась разобраться в том, что произошло. Она была достаточно нормальным человеком, чтобы не впасть во внезапную ненависть к своей девственности, но вместе с тем не могла не признать, что своей преувеличенной для столь зрелого возраста физической полноценностью нанесла болезненный укол в самолюбие человека, которому ей хотелось бы делать только хорошее и полезное. В самолюбие, которое и так принимает от мира одни только болезненные удары, несправедливости и насмешки.
Встать, одеться и уйти?!
Нет, невозможно!
Ей мешала русская литература. За все школьные годы Лариса усвоила из классики две цитаты, но зато насмерть. «Кто там в малиновом берете», что трактовалось ею как «одевайся всегда очень хорошо, даже, если угодно, вызывающе», и «я другому отдана, и буду век ему верна». «Другому» значит не себе, а кому-то, в данный момент трагическому поэту. А «век ему верна» означало, что буду тут лежать голая и нелепая, пусть даже до следующего утра, пока не будет сделано все так, как надо!
Прошло с полчаса. За это время можно было выкурить полпачки сигарет.
Страшно хотелось пить.