Кто знает, как бы сложилась дальнейшая судьба Лаврова, если бы не академик Михаил Васильевич Остроградский. Широко образованный ученый, выдающийся математик (до сих пор в высшей математике пользуются формулой и методом Остроградского), Михаил Васильевич с 1841 года читал в Артиллерийском училище курс дифференциального и интегрального исчисления, а позже теоретическую механику. Были в училище и другие хорошие преподаватели (к примеру, словесник Иринарх Иванович Введенский), но оригинальнее Остроградского не было.
Очень высокий, толстый, то и дело нюхавший табак и время от времени смазывавший больной глаз водой из специально принесенного стакана (изредка, по рассеянности, он выпивал эту воду), Михаил Васильевич очень любил каламбурить на лекциях: «А почему мы имеем семь направлений проекции ускорения? А потому, что чудес света — семь, великих полководцев — семь, знаменитых философов — семь, чинов ангельских — семь, и смертных грехов, и цветов в радуге, и дней в неделе — все по семь…»
Иногда вместо изложения теорем Лейбница и Эйлера Остроградский предавался рассуждениям о Наполеоне и Цезаре; последнего академик настолько любил, что однажды выставил высшую оценку юнкеру только за то, что имя того было Цезарь: «Благодарите папеньку, душенька, что он дал вам такое чудесное имя…»
Курс читал Михаил Васильевич очень своеобразно — с полным пренебрежением к тем часам, которые выделялись на математику, а заодно и к образовательному уровню и способностям воспитанников — и с убеждением, что военные в принципе не способны освоить математику. Большинство ходило у него в «землемерах», на них во время лекций он не обращал никакого внимания, адресуясь лишь к небольшому кругу избранных, усердие и одаренность которых в математике он не мог не заметить. Их он называл «геометрами».
Одним из любимейших «геометров» был Лавров. И Остроградский не ошибался в этом своем пристрастии: математика еще с раннего детства влекла к себе Петра. Лет в десять он очень удивил своих домашних, перерешав все задачи из толстого учебника арифметики. В училище же сильнее Лаврова в математике никого не было.
1840 год, 15 сентября: «…Рассуждаю ли я о философии, о человеке, о мире духовном или физическом, или читаю поэтические создания гения, тотчас все мои моральные силы начинают подыматься, приходят в брожение, кричат, бурлят, спорят, хотят скорее добраться до истины, вырывают ее друг у друга из рук и нахватывают целые кипы заблуждений и тогда только оставят свою вечную борьбу, когда душа, уставши от их споров, прячет мысль, их поднявшую. — Но едва я беру математику, все молчит… В ней нет границ, потому что она беспредельна, как природа, которую изучает и исследует… Одна она есть наука, потому что одна она содержит в себе несомненные истины, одна она может успокоить человека… развивая перед ним вечные законы, которым все следует, и увлекает его, показывая ему одну возможную, ощутительную для него в этом свете истину».
Крайне скупой на оценки Остроградский говаривал: «Полный балл — 12, по совести, могу поставить только господу Богу, себе — 11, а уже выше 10 — никому другому». — «А Лаврову сколько?» спросили его однажды. «Ну, Лаврову, кажется, надо будет поставить то же, что и мне».
Когда в июне 1844 года Петр окончил высший офицерский класс (к тому времени он имел уже чин подпоручика), начальство по. рекомендации Остроградского оставило его при училище репетитором математических наук.
Юнкера довольно долго — на протяжении нескольких лет — потешались над молодым преподавателем, шалили, устраивали ему «бенефисы», злые стихи про «Лавриноху» сочиняли — в подражание Лермонтову:
«Зато уж и знает он, собака, свое дело», судили, однако, меж собой.
А молодой преподаватель и сам сочинял.
Тяга к перу возникла очень рано. Еще маленьким мальчиком, дома, в мелеховском имении, Петр сочинял стихотворные поздравления ко дню именин своих родных, пытался делать переводы басен с других языков и даже набрасывал «драматические сцены». Однажды, уже будучи в училище, разбирая бумаги, Петр поразился, обнаружив среди них поздравление в стихах, написанное им в 1829 году: «Я… думал, что ошибка в числах, потому что там соблюдены все правила Пиитики, разумеется, что… о Поэзии и слова нет…»
Лет в четырнадцать Петра обуревают мысли о высоком поэтическом призвании. «…Тогда я думал, — признается он три года спустя, — что так же легко творить, как думать». И как наивна и как сильна была отроческая вера в то, что его думы, отлитые в стихи, «будут… переходить от одних к другим, от современников к потомству», передадут его имя отдаленным векам. Жаждавший литературной славы, Петр тогда «хотел писать стихи, не зная, что такое поэзия». Я думал, бичует он самого себя, «что, понимая красоты Пушкина, я буду писать как Пушкин».