Но как Иаков пророчествовал, что не оскудеет князь от Иуды и вождь
(Быт. 49, 10), так и Божие Промышление о нас предустроило, чтобы прилагаемое к Афону именование «Святая Гора» было подтверждено духовными дарованиями пребывающих здесь иерархов. И послан был нам Высокопреосвященный Милитупольский кир Иерофей, о котором вкупе с божественным Павлом можно, не обинуясь, сказать: Таков и должен быть у нас первосвященник (ср.: Евр. 7, 26). Изгнанный албанцами за патриотические настроения из Корицы[52], он нашел прибежище в вожделенном иноческом безмолвии, к которому от юности прилежал, наcтавленный Арсением[53], старцем святой жизни, на острове Халки. Преисполненный безмерного почтения к приснопамятному Иоакиму III, Владыка Иерофей водворился сперва в Милопотаме и провел там около десяти лет. Как единственный тогда архиерей на Святой Горе, он не в силах был удовлетворить многообразные ее нужды и переселился более чем на десятилетний период в приморскую каливу Вулевтирия[54], относящуюся к скиту Святой Анны. Здесь он предался аскетическому деланию, пользуясь уважением отцов-агиоритов и служа для них образцом добродетели и подвига. Почти восьмидесятилетний, Преосвященный Иерофей до сих пор изумляет всех, отправляясь пешком в Карею и на самую вершину Афона или выстаивая, подобно дорической колонне, пятнадцатичасовые агрипнии в престольные праздники здешних обителей. Проводя крайне воздержную жизнь в кафизме[55] Святого Елевферия (его земляка), он раздавал все что мог, вплоть до последней тряпки, нищим эримитам и аскетам. В миру его покровительством пользовалось немало благочестивых юношей, стремившихся к образованию; некоторые из них занимают сегодня высшие должности как в области народного просвещения, так и в Церкви. Он принимал у себя братий меньших во Христе (ср.: Мф. 25, 40; 25, 45) и разделял с ними, алчущими, жаждущими и наготующими (ср.: 1 Кор. 4, 11), неиждиваемое сокровище своего сердца. Тяжелой зимой 1941 года старец Божий нередко оставался без пищи, чтобы поддержать истощенных голодом лодочников и приходящих странников. Он служил величайшим духовным утешением для наших обителей, скитов и эримитириев, и поистине содрогается душа при мысли о скором преставлении честного сего иерарха[56] от «здесущих» к вожделенному и на небесах пребывающему Отечеству. Да умилостивится Всеблагой Бог над словесными Его овцами и не оставит их изнемогающими, но подаст праведнику многая лета для утверждения их на пажитях живоносных.Об отце Геронтии в Русике
В1911 году, когда я прошел монашеский искус, обитель отправила за мной в свой Моноксилитский метох лодку, ибо в наступавший пяток пятой седмицы
Великой Четыредесятницы, на который приходился тогда праздник Благовещения, мне предстояло облечься в многовожделенный ангельский образ.
Распрощавшись в великом волнении с братьями и испытуемыми и приняв прощение от них, я отправился на берег. Идя под парусом, лодка наша при благоприятной погоде достигла обители Ксенофонт и, из-за переменившегося ветра с большим трудом продвигаясь далее на веслах, потом пришла в Русик, или Свято-Пантелеимонов монастырь. Решив по необходимости заночевать здесь, мы получили у отцов-лодочников дозволение войти в ворота. Мне хотелось выслушать последование Великого канона и своими глазами увидеть грека-типикаря[57]
отца Геронтия, всюду похваляемого за добродетель и крайнее смирение. Войдя во двор, я поначалу замер при виде гигантских строений, но еще больше — безупречного порядка и чистоты. Однако, приученный к строгой тишине Моноксилита, посетовал про себя на шумное многолюдство Русика (насчитывавшего тогда более тысячи монахов и дававшего, сверх того, приют сотням нищих странников и престарелых) и охотно вернулся бы в лодку, будь там место для ночлега.По счастью, утреню Великого канона[58]
совершали здесь с вечера как часть агрипнии, в прочих же монастырях в тот день полагалась ранняя утреня[59]. И вот, поспешив в храм с первыми звуками била, я занял первую стасидию новоначальных[60] на правой его стороне, откуда мог беспрепятственно внимать службе и видеть отца Геронтия, чье место, как сказали мне, было возле игуменской стасидии. Стояла глубочайшая тишина. Безмолвные фигуры монахов напоминали каменные изваяния. Вскоре началась служба. И, когда после Шестопсалмия и троичнов[61] седовласый Геронтий возгласил: «Помощник и Покровитель бысть мне во спасение»[62], сердце мое возликовало, кости же пришли в трепет от сладостного его пения. На словах: «Откуду начну плакати окаяннаго моего жития деяний?» — я увидел, что дивный певец отирает слезы. А дойдя до заключительного тропаря первой песни: «Всесвятая, надежде и предстательство Тебе поющих, возми бремя от мене тяжкое греховное…»[63], он воздел руки к образу Всецарицы и со многим плачем, но и сыновним дерзновением устремил благоговейный взор на пречистый Ее лик.