Всю дорогу до прачечной, в дребезжащем, кашляющем автобусе бабушка вполголоса жалуется бывшим пациентам, невзрачным дядечкам в льняных фуражках, пышным тетушкам в платьях с оборками, что дед в больнице и у него – пятый инфаркт. В это время она и сама начинает немного свыкаться с тем, как на самом деле обстоят дела. Она всхлипывает и рассказывает голоском потерявшейся в лесу девочки, что делала деду ночью уколы, сначала магнезию, потом – сердечное, а он никак не приходил в сознание. Пока бабушка всхлипывает, качает головой и разыскивает платочек в сумке, можно сделать вид, что грустно рассматриваешь сквозь запыленное стекло уносящиеся назад дома и деревья. А на самом деле украдкой поклевать из кулака головокружительно сладкие, праздничные винные ягоды. Дед в больнице, в реанимации, значит, надо было бы сидеть с опавшим лицом, всхлипывая и глядя прямо перед собой. Дед в больнице, значит, надо бы чувствовать горечь, привкус угля и кислого яблочка-китайки. Но винная ягода дарит забвение, дарит цвета. На мгновение завалившийся набок Черный город тревог снова становится городом лазалок, пустых хоккейных ворот, турников, барьеров для бега с препятствиями и старых дворов, где на площадке, возле ржавых гаражей, наверняка лежит маленький железный шарик, бурый от ржавчины. И его необходимо найти как можно скорее.
На третьей остановке, выплакавшись, прозрев новую главку своей жизни и немного смирившись, бабушка улавливает разноцветную смешинку в глазах и вороватое движение руки ко рту. Она кладет тяжелеющую теплую ладонь за плечо, украдкой, настоятельно тянет за рукав, склоняется и строго шепчет: «Что это там у тебя? Ну-ка, покажи!» Но в кулачке больше ничего нет, кроме сухой веточки, маленького листика, сладковатого сока, пыли и березовой летучки.
Когда деда нет дома, сумерки прокрадываются нехотя, бочком, принося молчание и пронзительную тишину. В комнатах забыли зашторить окна, мебель медленно тонет в сине-фиолетовом шифоне. А на улице, за холодным стеклом, под густым фиолетовым небом вспыхивают фонари. Чужие окна расцветают розовыми и зелеными абажурами, вырываются из сумерек легкими голубыми занавесками, рассыпая по округе искры и блестки, смех, свисток чайника. И тогда хочется весь вечер стоять, прижав нос к стеклу, наблюдая, как снуют по освещенным кухням в боковом доме. Пузатый, медлительный мужик в тельняшке роется в стенном шкафу. Женщина в бордовом халате громко спрашивает. Тихий мутный голос мямлит ответ и отмахивается большими бурыми руками от беспорядочных ударов полотенца, которым его гоняют по комнатам, будто муху. В окне соседнего подъезда щелочка между штор осыпает позднего прохожего блесками хрустальной люстры, мигает телевизор, пахнет поджаренным черным хлебом, кто-то, прихлебывая, пьет чай и листает газету, встряхивая ее, чтобы не было замятых страниц. Лают собаки, за парком бодро гудит электричка, потом поспешно бухает по рельсам, уносясь вдаль. Тишину все время нарушают выкрики с футбольного поля, скрипы раскачиваемой ветром карусели. Вдоль аллеи скользит машина, вырезая из сумерек фарами клочки света. Старика с рюкзаком нигде не видно. Во дворах летает медлительный синий ветер и разлито беспечное, убаюкивающее спокойствие, от которого в горле начинает разрастаться голубь. Бабушка на кухне крутится у плиты, всхлипывая, гремя крышками, вздыхая, – воюя с тишиной. Чуть позже она решительно вытирает руки, вырывается на темную лестничную клетку и звонит соседке. В это время мимо приоткрытой двери, покачиваясь и яростно хватаясь ручищами с наколками за исцарапанный поручень, незнакомые люди с остановившимися остекленевшими глазами бредут наверх, в гости к Гале Песне. Она живет на пятом этаже, в черной-пречерной квартире, с мертвой дочерью Светкой, и о них во дворах дети слагают страшные истории, а взрослые – стыдные сплетни. На лестнице уже ночь, полумрак вздрагивает изредка просыпающейся лампочкой. Пахнет чужим ветром, сбивчивыми шагами, шепотом, который теперь, вдруг, кажется теплым и зазывает спасаться бегством от тишины, сурово молчащего телефона и незанавешенных окон. В глубине соседской квартиры, за мягкой, обитой коричневым дерматином дверью, раздается бульканье звонка. Шагнув в полутемную душную прихожую, пахнущую котом, кремом для лыж, горькими папиросами, одеколоном, паром кипящего в ведре белья, бабушка упрашивает соседку Сидорову, чтобы она присматривала за мной. «Танечка, войди в мое положение», – зачем-то жалобно и заунывно всхлипывает бабушка, становясь сутулой и даже немного седой. Соседка Сидорова, в коротком синем халате, слушает, привалившись плечом к стене. Ее муж, дядя Леня, поломанный мужик, который целыми днями курит на балконе, бочком возникает в дверях комнаты: синие треники, растянутая майка, бурые волосы, торчащие из подмышек. Он здоровается с бабушкой громче и веселее, чем надо бы, оглушенный, окутанный резким запахом папирос, приторным запахом одеколона. И плывет вдоль стены коридора, на кухню.