Из всего сказанного я решил, что Перемышль Военежич из старшей дружины князя Благояра, муж нарочитый, советник ближний. По годам он мне в щуры годился, но силу воинскую и ум острый не утратил, потому и сидел подле князя до сих пор.
– Чего мы посередь реки стоим, давай-ка из воды выходить, – сказал княжий ближник. И снова мне. – Да отпусти ты его, горе луковое. И саблю верни. Не гоже ханскому посланнику безоружным пред княжьи очи вставать.
Что ж, посланца я отпустил, не было боле надобности за ним прятаться, а вот саблю отдавать не стал. Я эту саблю с бою по всей воинской правде взял, стало быть, моя она отныне. Если хочет этот булгарин саблю свою вернуть, так пусть выкуп даёт, или пусть силой отымет. А по-иному я её не отдам. Я так и сказал Военежичу:
– Не отдам.
Тот настаивать не стал, а только махнул рукой в сторону берега, дескать, давайте выходить, хватит на сегодня купаний.
Но далеко от реки мы не ушли. Остановились тут же, под яром. Удобно: от воды талинником прикрыты, со спины горой, а спереди вся степь перед глазами – лучшего места для стана не сыщешь. Развели костры, на кустах одежду развесили. Милонеговы вои сеть в реку бросили, будет к вечеру рыбья похлёбка.
Булгары встали особливо – не вот чтобы далеко, но и не вместе с нами. Поставили шатёр, коней расседлали. Их болярин о чём-то с Перемышлем Военежичем переговаривался, на меня глазищами зыркал, кулаком потрясал. Видно, требовал, чтоб я саблю вернул. Как же! Княжий ближник хоть и тих голосом, но таки втолковал булгарину, что саблю я у него не обманом взял, а в бою честном отнял. Думаю, посланник и без его объяснений понимал это и спорил больше от гордости. Но гордость гордостью, а супротив правды устоять нельзя.
Я ушёл к реке, чтоб не вводить посланника в ещё большую гордость и развернул саблю к свету. Да, тут было за что гневаться. Сразу-то разглядеть её времени не было, а сейчас… При взгляде Дажьбога заиграла сабелька золотом, поползло по широкому клинку витое узорье. От рукояти до самого кончика проступили диковинные ветви, тесно свитые меж собой и украшенные невиданными ягодами – явный знак искусного мастера. Сабля эта, пожалуй, не хуже моего меча будет, и хозяин бывший за неё не одну гривну кузнецу выложил. Вот только не привыкла рука моя к такому оружью. Здесь особое уменье надобно и конь, а пешему вою рубить саблей несподручно.
Ко мне подошёл Сухач. За всей этой сумятицей с булгарами я об нём совсем забыл.
– Тут такое дело, воевода…
– Чего тебе?
– Да это… третьего дня ещё спросить хотел да что-то не складывалось…
Он вёл себя суще малолеток, будто яйца с под кур воровал, а теперь, пойманный, слюни пускает. Или в самом деле своровал что?
– Не мямли.
Он встрепенулся.
– Я всё гляжу, воевода, как ты на меч Милонегов смотришь…
Подметил-таки, поскрёбыш. Ну да от лихого глаза мало что укроется, винить Сухача в том нельзя. Но и наваживать тоже.
– Ты бы помене за иными следил да поболе себе под ноги поглядывал. А то спотыкнуться можешь, – ответил я. Потом добавил. – Кабы шею не свернул.
Он не испугался, я бы даже сказал – не услышал моих слов, а только склонил голову ниже и прошептал:
– И ещё, воевода.
– Ну?
– Мухомор велел остеречь тебя, когда к Голуни подходить станем. Дескать, берёгся бы ты ромея своего, ибо сам он тоже в Голунь идёт.
9
К Голуни мы пришли до полудня. Господине Дажьбог только-только припекать начал, согревая воздух горячим своим дыханием, и в это самое время лодья наша бортом с причалом голуньским и соприкоснулась. Не дожидаясь, пока холопы скинут сходни, я перемахнула через борт, громко топнув при этом по гулкому настилу пристани новыми лапоточками. Деда Боян справил-таки мне обувку. На последней стоянке он выменял в прибрежной деревушке пучок лыка и собственноручно сплёл для меня лапти. Красивые получились, мне понравились, теперь топать можно пока не сотрутся.
Я огляделась. Пристань заходила в реку саженей на двадцать, до самой речной глубины, дабы тяжелогружёная лодья могла пристать, не боясь увязнуть в песчаной отмели. Десятки людей сновали по берегу с тюками, корзинами, складывали всё под навесы, заносили в круглые войлочные домины, в приземистые мазанки, или, наоборот, выносили наружу и шли, горбатясь под ношей, в горку к другим таким же мазанкам и доминам. Если бы я ранее не видела славного Киева, его многолюдства и суеты, то сейчас бы, наверное, растерялась. Но ныне вся эта сутолока и скученность меня не удивляли – привыкла, и говорю я о них здесь только для того, чтобы показать, что Голунь Киеву ни в людском числе, ни в городовом множестве не уступит.