Мы скользим вниз все быстрее сквозь туман по обледеневшему склону. Мы держимся друг за друга — я обхватил грудь Шеклтона, я чувствую на моем плече голову Крина. Мы летим вниз по льду на наших тарелках и канатах, его осколки с шуршанием и шелестом разлетаются в разные стороны, осыпая нас с головы до ног. Шеклтон первым начинает кричать из-за нарастающего шума и скорости. Сначала он просто кричит, как будто воздух проходит сквозь него, я чувствую, как его грудная клетка сжимается и снова раздувается. Потом из его груди вырывается радостный ликующий вопль, переходящий в смех, затем он умолкает, потому что мы прыгаем на ледяных кочках и у него перехватывает дыхание. Я чувствую, что его смех передается мне, я спрашиваю себя, почему я не смеюсь, почему я только вцепляюсь в него, вдруг я слышу свой собственный смех, я не знаю, сколько я уже смеюсь, и внезапно понимаю, что хочу, чтобы этот спуск по шуршащему льду никогда не заканчивался.
Крин поет. Он поет мне прямо в ухо, и я узнаю мелодию, которую он напевает уже много месяцев. Наконец мне кажется, что я даже начинаю разбирать слова:
Он распевает так громко, что его должен слышать и Шеклтон, потому что, пока мы все быстрее мчимся сквозь туман, он начинает вторить на высокопарном гэльском языке:
Мы летим вниз, три кельтских скелета: два весело поющих ирландца и я, валлиец, не понимающий, почему он смеется.
Склон становится более пологим. Постепенно наша скорость уменьшается. А они продолжают петь:
И вот мы въезжаем в сугроб и застреваем в нем, я перестаю смеяться, а они прекращают пение.
Мы встаем с тарелок, колени у нес дрожат, мы смеемся и плачем одновременно и падаем в объятия друг другу. Высоко вверху из тумана торчит вершина горы, с которой мы только что съехали. Мне сразу вспоминается пони моего отца, наш старый пони Альфонсо, о котором я не вспоминал уже несколько лет. Я прямо-таки вижу перед собой его большой грустный глаз. Крин обнимает меня, смеется и не переставая хлопает по спине, пока я не прекращаю плакать.
— Это только из-за этой песни и ни из-за чего-нибудь другого, понятно? — всхлипывая, заявляю я.
Мы наскоро перекусываем сухим пайком и сухарями, убираем посуду и канаты и снова трогаемся в путь. С каждой минутой усталость усиливается, но нам нельзя терять время. Идущая далеко в глубину острова снежная равнина, которая с вершины казалась нам совсем ровной, на самом деле представляет собой не что иное, как постоянно поднимающийся склон. Чем дальше мы проходим на восток в свете полной луны, тем выше поднимаемся и тем холоднее становится. Вскоре после полуночи, когда мы прошли без перерыва уже пять часов по снежному насту, Крин оценивает высоту в тысячу двести метров, а температуру — ниже минус двадцати градусов.
Мы проходим еще час, подъем постепенно заканчивается, склон полого спускается и поворачивает на северо-восток. В ярком свете луны мы радуемся такому облегчению, уверенные, что вскоре на горизонте появится вода залива Стромнесс.
«Вон она», — закричит кто-то из нас, может быть, даже я.
А может быть, мы увидим не только очертания залива, но и свет фонарей корабля или шлюпки, свет в домах и дым, идущий из печных труб прямо вверх в полном безветрии!
Вместо этого между тремя и четырьмя часами утра мы снова возвращаемся — вымотанные, голодные, промерзшие. Мое утомление переходит почти в паралич, из-за которого я не могу двигать никакой частью тела, кроме ног. Разочарованный и преисполненный ненависти к каждой ледяной кочке, торчащей из светло-голубого сверкающего снега, на которую приходится наступать, я едва волоку ноги вдоль берега залива Фортуны, который мы в порыве отчаяния приняли за залив Стромнесс. Они очень похожи друг на друга, как нам продемонстрировал на карте Шеклтон, который считает себя обязанным извиниться. Расположенный почти в центре залива большой остров и другие ориентиры показались верными и ему и Крину. Как оказалось, с заливом Фортуны не знакома ни единая живая душа. Он представляет собой унылый голый безлюдный каньон. Царит дикий холод, обжигающий глаза, а я думаю, что здесь никогда ничего не происходило. Вроде бы сам Кук нанес на карту берега залива. Но зачем сюда заходить? Здесь же ничего нет! Был ли Кук настолько циничен, чтобы окрестить пустыннейший из пустынных уголок именем богини счастья? Нет, это был кто-то вроде меня, такой же мечтатель, в тоске высматривающий идущий из труб дым и свет окон там, где нет ничего, кроме скал и льда. Мы опять неуклюже спускаемся вниз, стараясь идти по своим следам, оставшимся в снегу. Это длится несколько часов, и мало-помалу неправильная бухта исчезает позади.
Мы убиты и подавлены. Никто не испытывает желания говорить, даже Крин перестал напевать. Мы еле идем по снегу, безвольные, как Луна, и усталые, как свет звезд в созвездии Большого Пса. Когда обманчивые воды залива исчезают из виду, Шеклтон говорит: