Неудивительно, что ему становятся слышны даже самые далекие звуки, например, капающий кран в надзирательском туалете соседнего крыла. Или легкая побежка крысы по тюремному двору. Или чирканье зажигалки на сторожевой вышке. Он слышит все, а больше всего — звон… чуть было не сказал «звон в ушах», но это не так — ведь мы договорились, что он стал одним большим ухом, а, значит, у него не может быть ушей, потому что — какие же могут быть у уха уши? Нелепо, не правда ли? Так что он слышит звон в самом себе, в ухе, даже не звон, а такой ровный сильный шум, «белый шум», как говорят физики, похожий на шум огня в хорошо заправленной топке. Это так жизнь его звучит, сильная жизнь, которой мало быть ухом, ей надо еще и руки, и живот, и глаза, и сердце; ей тесно в одном только ухе, вот она и рвется себе наружу и шумит, шумит. И ухо заполнено всеми этими шумами до краев, до самых краев, так что добавь еще чуточку, и — перельется. И вдруг — только представьте себе… совершенно неожиданно, вдруг — оглушительный скрежет замка — как… как… как ядерный взрыв, вот, не менее того.
Странно ли, что лох временами отключается? Щелк, хлоп, — отрубился. Что это значит на практике? На практике это означает, что лох переходит в разряд психов. Теперь он живет в том самом небесном дворце постоянно, не спускаясь на грешную землю даже на минутку, я уж не говорю — на целый час.
Как я вам уже сказал, бедняга сбрендил на почве минаретов. В одну из бессонных ночей, сидя у окна и глядя в черное звездное небо и на башню минарета напротив, он, наконец, перешел порог чувствительности. Щелк, хлоп, — отрубился. Был лохом, стал психом. Потом он мне объяснял. «Смотрите, — говорит, — доктор. Смотрите. Они хотят изнасиловать небо. Нет, правда. Вы только взгляните на их минареты.» С тех пор его бессонница обрела смысл. Теперь он сидел у окна не просто так. Теперь он был на страже, полный решимости предотвратить готовящееся изнасилование.
Как и следовало ожидать, минарет сразу понял, что его раскусили, и затаился. Он поглядывал на следящего за ним человека с эдакой показной невинностью. Он не спешил, минарет. Он твердо знал, что рано или поздно усталость возьмет свое, и терпеливо ждал благоприятного момента. Что ж поделать? В отличие от минарета наш герой был всего-навсего слабой живой материей. Кроме того, — и в этом был весь ужас положения — именно теперь, когда он точно знал, что спать нельзя ни в коем случае, что от этого напрямую зависит судьба целого неба, именно теперь… старания не заснуть стоили ему совершенно неимоверных усилий. Глаза неудержимо слипались; судорожно разжимая их на последнем миллиметре перед соскальзыванием в сон, он видел минарет, насмешливо глазеющий на него черными провалами бойниц и небо, невинное, беззащитное, нетронутое… слава Богу!.. нетронутое пока небо. И он снова боролся с дремотой.
Он был велик, друзья мои, этот титан, он был велик в своем самоотверженном порыве! За это решительно следует выпить.
Твое здоровье! Твое здоровье, мой дорогой, душевнобольной лох! Да упокоится твоя больная душа на этих дешевых неблагодарных небесах! Разве стоят они хотя бы минуты твоего героического бдения?