«Плачу, плачу». В голове ровно молот забухал, виски разламывает, затылок будто тараном выносит, и от одного слова «мама», произнесённого немо, про себя, раз за разом на части рвёт, тошнота волнами накатывает. А ещё эта сова. Орёт в лесу, будто режут её. Никогда тут совы не орали, а ты гляди, нашлась одна. Рвало бы тебя изнутри, тащило бы из тебя потроха наружу, поглядеть, как ты орала бы.
— Всё… всё.
Он даже услышал не с первого раза. Помог выпрямиться, рукавом утёр ей губы, усадить было некуда, так подвёл к дереву, заставил спиной прислониться.
— Дыши.
Нет сил стоять, хочется повалиться на траву и уснуть к Злобожьей матери. Глазами показала, дышу. Грюй прицепил светоч на сучок низковисящей ветки, зачем-то ещё раз повторил:
— Вот так нас доля-судьба оприходовала.
Верна без сил прижалась затылком к стволу ясеня, молча кивнула глазами. Да, оприходовала.
— Только мы должны быть сильными, слышишь, Верная? Сильными!
— Ты когда-то на самом деле звал меня Верная.
— И лишь мы сами для себя решаем, кем представимся в свой черёд, я — перед Небесным Воеводой, ты — перед Матерью Матерей. Сама реши кто ты: моя Верная или… — тут голос Грюя зазвенел, ровно меч полез на белый свет из ножен, — жена убийцы и душегуба!
Сова орёт. Вот дура. Грюй орёт. Зачем? Что в таких случаях говорит Тычок? Когда старый егоз, приседая, хлопает себя по ляжкам и открывает рот, эхо почему-то подхватывает последнее «мать» и долго катает по просторам.
— Что?
Грюй жёстко отчеканил:
— Я — князь Грюй. Это моя судьба. Это я. Моя судьба — не скамья гребца на ватажных ладьях, а светлый дом, жена Верна и крепкие сыновья. Только ведь и твоя судьба — не участь жены воеводы на тутошней заставе, а доля возлюбленной князя Грюя!
— Ты бредишь!
— Я в своём уме, — Рубцеватый хищно ощерился. — А вот тебя заморочили, отвели глаза, лишили разума! Я заглянул давеча в глаза твоему старшему сыну, и знаешь, кого в них увидел?
Верна рванула ворот платья: дышать что-то сделалось тяжело, испарина выступила, и за какое-то мгновение вымокла, ровно из воды вылезла.
— Что ты увидел?
— Глаза того ублюдка, который разорил наш дом! О-о-о, я узнал этот холодный, пронзительный блеск! Его стылые гляделки — то последнее, что я увидел, прежде чем закрыл свои! Эта тварь заморочила тебя, и ты рожаешь порождений зла одного за одним!
— Ты хворый! Не в себе!
— Это ты не в себе! — мгновение назад он орал, потеряв самообладание, теперь же придушил крик, уперев палец Верне в грудь. — Ты моя! Слышишь, моя! Только не говори, что это не он!
Приглушённый рёв Грюя улетел в ночной лес, и ему ответила сова.
— Это не он!
Нужно орать, кричать, убедить его. Безрода не было на отчем берегу в той злополучной битве, никто ей глаза не отводил, и никогда — пусть знает — никогда Грюю не выкупать Сивого в ненависти и злобе столь же глубоких и едких, в каких искупала его она. Никогда! Против её тогдашних морей злобы у Грюя так, лужицы. Давай Верна, ори, вразумляй!
— Его не было там! Я точно знаю!
— Был! Этот взгляд невозможно ни с чем перепутать. Глядит и будто заживо свежует!
Долго или недолго папкина дочка, мамкина любимица вглядывалась в лицо, знакомое, казалось бы, до боли — может быть шутит, притворяется — а ведь после того, как отполыхал отчий берег, а доля-судьба выбросила их обоих на дорогу, за годы скитаний бывший жених где-то далеко, в чужедальней пыли нашел жёсткие, колючие глаза и крепко сжатые губы. Взглядом насквозь пронзает, до сердца достаёт, языком в стружку кромсает, жить не хочется.
— Где глаза оставил, Грюй, добрые и ласковые?
— Там же, где остыл твой отец! А какими глазами должен был я глядеть на растерзанное тело доброй моей тёщи, скажи на милость? Какими глазами я должен был искать для неё на пепелище кусок тканины, хоть сколько-нибудь большой? А может быть, это твой постарался? Вот это ухарь! Сначала мать, потом дочь…
— Замолчи!
— Ты ослеплена! И увязаешь всё глубже!
— Как ты за мгновение всё понял, всё для себя разжевал! Диву даюсь!
Рубцеватый поднёс лицо к Верниному и, обдавая перегаром, горячо, зычно прошептал:
— Если ты думаешь, что Грюй побрызгает слюной, попугает криком ночных птиц да и уберётся восвояси, глубоко ошибаешься. Все эти годы не было у меня этих самых восвоясей, но теперь точно будут!
— Ты для этого приехал?
— Перстенёк у тебя? Я знаю, у тебя.
— Слишком дорого для мальца. На, забери.
Грюй по-волчьи улыбнулся и вдруг успокоился. За единое мгновение сделался спокоен, тих и улыбчив, только блестят в той улыбке волчьи клыки и не получается не замечать блеск на белоснежных зубах.
— Оставь себе. На память. Значит, хочешь знать, зачем я приехал? Нет, на самом деле хочешь?
Верна промолчала. Вспышка ярости после приступа тошноты и рвоты вышла очень уж слабенькой, силёнок едва хватало, чтобы стоять. Грюй усмехнулся, склонился над её ухом и жарко прошептал:
— Понимаешь, за человечком пришли. Очень один тутошний нужен. Мы его быстренько заберём и убудем, только вы нас и видели. Сама понимаешь, в гостях хорошо, а подальше от взбешённых хозяев получше будет.
— Кто?