— У самого-то дети есть? Я вот пока холостой хожу. Мне, правда, Тычок напророчил, что женюсь этим годом, только что-то пока пусто.
Дети? Рубцеватый вынырнул из чарки, по усам текло, на порты падало.
— Тычок? Это который?
— Вон дед сидит, носом клюёт. Ещё на Спесяя битюгом пёр.
— Напророчил? Небось тот ещё предвидец. Знавал я таких. Пальцем в небо тырк, а там синева.
— У этого всё в цель. Я самолично три случая знаю. Так дети-то как? Есть?
— Дети… Сперва с бабой нельзя промахнуться. Тут уж как всю жизнь бьёшься, да из лука стреляешь. Бьёшь из лука в яблочко, и с бабой не прогадаешь.
— Это как так? — Вороток недоверчиво скривился.
— А так. Твоя чарка?
— Моя.
— Бражку с хлебом пивал?
— Не-а. Отдельно бражку, отдельно хлеб.
— Не важно. Это я к чему… вставай.
— Зачем?
— Вставай, вставай. И крошек хлебных прихвати.
Рубцеватый первым вылез из-за стола, отошёл на три шага, глазами показал, рядом вставай. Вороток недоумевающе присоседился.
— Кидай крошки. Проверим, как у тебя с глазомером на баб.
В общем, воевода пришлых три раза кидал, три раза попал. Вороток — ни разу. И не сказать, что чарка узковата, наоборот — здоровенная. Пальцы рук в кольцо сведи, вот оно и есть, горлышко. Но то ли ветер не учёл, то ли… на самом деле глазомер подвёл.
— Пей свою брагу, братище, — Грюй полнозубо улыбнулся, вручил чарку хозяину. — С хлебом.
Глава 38
Жарик всю дорогу до дому ужом вокруг матери вился, всё не терпелось тут же, немедля крикнуть: «А у меня вот чего есть!» и раскрыть ладошку. Но стерпел. Отец не стал бы козлом вокруг мамы прыгать, а спокойно дошёл бы до дому и ничего не значащим голосом сказал: «Там в амбаре, сразу за дверью, сходи, глянь. Луну с неба достал. К досками привязал». И только дома, едва Верна уложила Снежка в люльку и запалила маслянку, хриплым голосом проквакал:
— Ма, пить хочу.
И, схватив чарочку правой рукой, сделал так, чтобы подаренный перстень сам полез на глаза: «Наши гуси тут не пролетали?» А когда мать слишком затянула с откликом, сам скосил глаза. Побледнела, прижала руки к губам и не кричит лишь потому, что рот закрыла. А так-то грудь ходуном ходит, вдыхает-вдыхает, а выдохнуть не может.
— Ма, ты чего?
Верна отстояла муть в глазах и слабость в ногах — едва на пол не сверзилась, только то и удержало, что могла на Жарика навалиться — отошла к лавке и без малого рухнула.
— Где взял?
— Пришлый вой дал. Воевода охранной дружины.
— Спесяевский?
— Ага.
— Как зовут?
— Грюй.
— Малинового взвару хочешь?
— Ага.
На валких ногах сошла в погреб, потянула уже бадейку наверх, да вовремя сообразила, что тащит не взвар, а вяленину. Взоржала чисто кобылица, села тут же на бадью, стащила плат с головы, всхлипнула. Как там с подруженьками в далёком, туманном детстве изгалялись, придумывали для тётки Варенихи прозвище, да погаже? Вот если простую сволочную бабу зовут сукой, придумали сверхстервозную упыриху Варениху звать сучищей. Только по сравнению с тем, что вытворяет доля-судьба, тётка Варениха — просто ласковая матушка. Верна сунула лицо в плат и дала себе волю. А чего, Безрода нет, за красные глаза никто не спросит.
— Ма, ты чего там? — Жарик заглянул в подпол.
— Ничего. Соринка в глаз попала.
— А хочешь, я сам взвар подниму?
— Когда женишься, вспомни эти слова.
— А зачем?
— Просто вспомни.
Сиди, Вернушка, папкина дочка, мамкина любимица в этом подвале до скончания веков, пока Сивый не приедет. Сиди и не выходи. Носу наружу не кажи. Так… что нужно сделать? Прибрать здесь, бадейки упорядочить, ровнее выставить, подмести. Год сама себе обещала это сделать, хорошо, Сивый сюда не заглядывает. А чего ему сюда заглядывать? Только того не хватало, чтобы воевода в женины дела нос совал.
— Жарик, ну-ка скинь сюда метлу да совок.
— Ма, так ведь на ночь глядя-то?
— Отец приедет, а у нас не прибрано. Давай, давай, много не болтай.
Позже, когда пир сам собой сошёл на нет, едоки да питейщики разбрелись подушки давить: кто на гостевом купеческом подворье, кто на ладьях, а снедь на пиршественном столе просто в тканину завернули — оно ведь как, завтра недоеденное понадобится, кому опохмелиться, кому пустой желудок умиротворить, и того только не хватало, чтобы вороньё по столу разгуливало, птичьи меты оставляло — в чащобе проснулась сова. Поплыл над Скалистым совиный крик, глухой и протяжный. Среди ночи Тычок проснулся от собственного храпа, сел на ложнице и долго тряс головой, не открывая залитых брагой глаз. Потом усмехнулся чему-то своему, погрозил в темноту кулаком, плюнул в кого-то и, не просыпаясь, потянулся за портами.
— Припозднилась ты, Верная.
Папкина дочка, мамкина любимица вздрогнула, замедлила шаг и не почувствовала собственных ног — ровно отмерли, будто отсидела. Идёшь, а земля в стопу не бьётся, и мысли рванули в разные стороны, чисто всполошённый табун, одна кровь и осталась верна — вот она, вся здесь, обнимает, как преданный друг: в щеках, на лбу, лицо горит, будто против костра села.
— Ты ждал меня? Тут?