— Что ты, что ты, Гюльбахар! — залепетал Юсуф. — Выдумала тоже: «Наложу на себя руки»! Такого и в мыслях не держи!.. Но за конем, ты уж меня прости, я с тобой не поеду. И тебе не советую. Отец тебя убьет.
Увидела Гюльбахар, в каком он смятении, схватила его за руки.
— Зря, видно, я тебе доверилась, — стонет. — Смотри, только не проболтайся. Даже матери ничего не говори. А уж сестрам — и подавно. Они меня просто со свету сживут.
— Не скажу, не беспокойся. Да и как сказать? Отец, если узнает, велит разрезать тебя на куски и скормить собакам. Сама не проговорись, а уж я буду держать язык за зубами.
Странно вел себя Юсуф — точно это и не он вовсе, а кто другой. Испугался, будто маленькая птичка, которая прячет голову под крыло: я, мол, знать ничего не знаю, ведать не ведаю. А ведь на вид настоящий йигит. «Ах, как я в нем обманулась! — думала дочь паши. — Ведь он, того и жди, выложит все отцу».
Так и ушла ни с чем от брата.
Беязидская крепость стоит на большом утесе, на южном склоне Горы. Утес обрывается крутой бездной, от самого низа ее берет начало равнина, пересеченная караванными дорогами. К востоку от крепости вздымает свои глинобитные стены город Беязид.
Кузня Хюсо примостилась у подножия утеса. По ночам из нее извергается поток искр. Зрелище это очень красивое. Даже сам Махмуд-хан, когда бывает в духе, любит смотреть на кузню.
Никто не знает, сколько Хюсо лет, но волосы у него сплошь седые. Работает он вместе с пятерыми своими сыновьями, выковывает необыкновенно прочные, великолепные, с золотой насечкой, мечи. Ни разу в своей жизни не заходил он ни во дворец паши, ни в дома беев. В рамазан Хюсо не постится, намаза не совершает, молитв не творит. Поговаривают, что он поклоняется огню. По ночам он с такой силой раздувает мехи, что искры заполняют всю кузню, мощным снопом вырываются из двери. И тогда якобы Хюсо опускается на колени и тянет руки к пылающему горну.
Зимой и летом он ходит в одной набедренной повязке из грубого суровья, подпоясываясь алым кушаком.
Весь город спит. Только Гюльбахар, объятая бескрайним отчаянием, смотрит в окно своей спальни. И невольно любуется снопом искр, выплескивающихся из кузни. Где-то вдали Софи играет «Гнев Горы». А с беязидской равнины доносится безумный храп чем-то напуганного коня.
— Софи! — крикнула Гюльбахар.
Музыка оборвалась.
— Слушаю, моя госпожа.
— Остается так мало дней… Неужто же нет никакого спасения?
— Нет.
— Я выпущу тебя, а ты приведи коня — вот вас всех и помилуют.
— Никуда я не пойду. Все равно коня не отдадут. Спасибо тебе на добром слове, моя госпожа.
Долго молчала Гюльбахар, а когда заговорила, то каким-то глухим, безжизненным голосом:
— Казнить вас — грех, жестокость великая! Вы не должны умереть. Пусть лучше рухнет этот дворец!
— Пусть рухнет этот дворец, — отозвался мягкий голос старика.
— Неужто конь может стоить жизни четырех людей?
— Конечно, нет, моя госпожа. Но ведь дело не в коне. Это только предлог. Одно могу сказать: этот дворец рухнет. Как и тысячи других.