Емелька смотрел на реку, странно сжавшись в комок, плечи его перекосились, а зрачки глаз стали огромными.
- Лучше бы, дедушка Митрофан,- тихо произнес Емелька,- про то и не вспоминать.
Дед опустил голову:
- Верно, дружок… Но можно ли забыть?
Они долго молчали, слушая, как мелкая речная зыбь несмело заплескивала на отмель.
- Тогда я остался один,- сказал Емелька.- Где мама, где сестренка Вера - не знаю и теперь. Это я так говорю, что не знаю. А самому понятно, что их нет на свете… Но не верится, не хочется верить… Старушка-медсестра говорила, что в том нашем вагоне мало кто уцелел. А мне до сих пор неизвестно, кто же вытащил меня из-под обломков вагона, из-под горевших досок, из-под покореженного железа. Тог человек определенно жизнью рисковал, а ради кого? Ради чужого мальчишки? Или в панике принял меня за своего сынка?
Анка опять вмешалась в разговор:
- И никакой загадки, Емеля! Оказалась бы я поблизости, думаешь, стала бы спрашивать - чей да кто?
Дед улыбнулся ей:
- Ты хорошая, добрая.
- Что было после Запорожья? - вслух спросил Емелька у самого себя.- Всего не припомнишь: были станции, разъезды, тревоги, пожары, крики - и тот знакомый, сильный, противный свист. Наш вагон (уже не товарный, а пассажирский) называли госпиталем. На полках разместилось полсотни детей: все раненые, контуженые, обожженные. Был с нами очень хороший доктор Иван Иваныч - он всегда смеялся и шутил, и хорошая докторша - Мария Петровна, тоже веселая и добрая. С ними нам было спокойно и тепло. А на станции Голубовка нас перевели в большое помещение, которое называлось двумя буквами «СВ». Эти две буквы кто-то написал на дверях красной краской, и, если смотреть издали, они как будто светились. В том большом помещении раньше находился магазин. От него остались пустые полки да голодные мыши. Ночами они пищали и грызли деревянный пол. Кто-то из ребят разыскал большого старого кота, но он оказался таким ленивым, что даже не хотел гоняться за мышами. Пришлось нам самим их ловить и подносить лентяю, тогда он соглашался отведать. В те первые дни в Голубовке у нас в «СВ» было очень скучно, а с лентяем-котом стало веселее. Но еще через пару дней все переменилось: шахтеры Голубовки догадались, что эти две красные буквы на дверях означают «сироты войны»… Тогда к нам с утра и до ночи зачастили гости. И словно сговорились - каждый с гостинцем: то рубашонка, то штанишки, то пайка сахара, то ломоть хлеба. Смотрим - уже принесены дрова, растоплена печь, на столе чистенькая скатерть, а за столом усатый дяденька, и в руках у него такая красивая гармошка!
Анка тихонько засмеялась:
- А что же кот-лентяй, сбежал?
Емелька закрыл глаза и развел руками, будто растягивал гармонь.
- И кот сбежал, и мыши разбежались! Они, заметь, водятся, если в доме скука, а если весело - им нету житья. Наш доктор Иван Иванович говорил, что и тот старый дом словно бы обновился, и самые плаксивые наши пацаны в Голубовке голубятами стали. Тут, понятно, шахтеры помогли. А чем? Гостинцами? Или видом своим геройским? Или той расписной гармошкой?
Анка сказала уверенно:
- Гармошка - это вещь!
- Раньше, до Голубовки,- продолжал Емелька задумчиво,- почему-то шахтеры виделись мне черными и злыми. А встретились - присмотрелся, послушал - до чего же славные и добрые они! Тот усач-гармонист меня «товарищем Емельяном» стал называть. А потом еще и «товарищем Емельяном Пугачевым». И не шутил, не смеялся. Бывало, придет к нам в «СВ», поздоровается, усмехнется, каждому в лицо заглянет: «Как жизнь, голуби мои сизокрылые?"Мы дружно ответим: «Порядок!» Тут он еще веселее станет: «Молодцы!» А однажды взял меня за плечи да легко, будто я весь из пуха, приподнял перед собой, усом губы, нос пощекотал: «Как жизнь,товарищ Емельян Пугачев?» Тогда я и сам не мог понять, что со мной приключилось: словно бы летел над землей, как птица, и весело было, и хотелось плакать.
Дед порывисто перевел дыхание:
- Приголубила Голубовка, говоришь?