Король провел королеву к ее паланкину, помог забраться туда ей и ее сыновьям. Жуанвиль, не сказав ни слова, вскочил в седло и молча поехал следом за королем, который не посмотрел на него ни разу с тех пор, как подошел к жене. Свита Людовика снова задвигалась, собираясь в дорогу. Процессия тронулась, и, обернувшись, Карл увидел, как Маргарита отодвинула рукой занавесь и выглянула из паланкина, глядя вслед своему мужу, уже смешавшемуся с толпой придворных. И не было больше в ее лице той кротости, того многотерпения, той скромности и тихой мольбы, которыми была пронизана она вся, стоя перед королем. Теперь в лице ее был лишь горький, едва не желчный упрек. Потом она отдернула руку и задвинула занавесь, и Карл подумал, что ни желчи этой, ни упрека его брат Людовик не видел, не видит и не увидит никогда, даже если посмотрит ей прямо в глаза.
Через три дня после возвращения из плена король держал совет, целью которого было определить дальнейшие действия. Уезжать ли, а если да, то как скоро уезжать, а если нет, то зачем оставаться — ведь Людовик заключил с египетским султаном перемирие на десять лет.
Все были за то, чтобы вернуться домой. Один Людовик был против.
Карл и дома, во Франции, обычно помалкивал на советах, если только они не касались его шкурного интереса — пусть-ка лучше почешут языки башковитый Альфонс да болтливый Робер. Но Робера не было больше, а Альфонс присоединился в мнении к остальным: немедля начать строить корабли и еще до осени покинуть Палестину. Седьмой крестовый поход провалился, как и большинство тех, что были до него, и тут уж ничего не попишешь.
Людовик сказал:
— Нет. Я останусь.
«Я останусь» — так мог бы сказать монах, пришедший в святую землю босым. Так мог бы сказать рыцарь, отдавший все свое состояние за выкуп из плена. Так мог бы сказать любой, но только не король Франции, потому что «я останусь» короля Франции означало «мы все остаемся здесь».
Разумеется, они пытались его переубедить. Все, даже епископ Шартрский и Жуанвиль, не говоря уж об Альфонсе. Совет продлился до глубокой ночи, и все разошлись в негодовании, досадуя на очередной приступ упрямства из тех, что накатывали время от времени на Людовика. Карл оказался одним из немногих, кто не был особенно удивлен. Луи едва ли не с боем вырвался в этот поход, в который его не хотели пускать; теперь же его только силой можно было бы увезти, пока он не получит то, за чем пришел.
Вот только что именно это было, Карл уже больше не знал.
Людовик все-таки повелел строить корабли, но это был отвлекающий маневр, чтобы не вызвать у сарацин подозрений. На деле он просто выжидал, ведя при этом активную переписку с Тураншахом. Она была сугубо духовной и не содержала в себе никаких конкретных дипломатических предложений: только любовь Людовика к своему христианскому Богу. Тураншах сперва отвечал на эти письма с любезностью и дружелюбием, как будто тронутый порывом Луи. Но вскоре письма от него стали приходить реже, а затем он умолк совсем. Шпионы, разосланные Людовиком, доносили, что в среде сарацин зреет беспокойство, возможно, даже смута. Святая земля представляла ныне собою то, на что походила Франция лет двести назад: много владык над малыми землями, и великая алчность в каждом. Они нападали друг на друга и прежде, но с приходом крестоносцев обычно объединялись против них (величайшим из мусульманских князей, совершивших это, был Саладдин, и Людовик наверняка был втайне рад, что никого подобного не водилось в сегодняшней Палестине). Перемирие вновь расслабило их, отвлекло — они прогнали христиан на побережье и, не дождавшись, пока те погрузятся на корабли, вновь принялись рвать глотки друг другу. Не столь уж сильно и отличались они от христиан.
Карл понимал, что Людовик выжидает именно по этой причине, а не потому лишь, что наивно надеется силой пера и пергамента обратить египетского султана в христианство. Гораздо больше он надеялся, что сарацинские князья ослабнут, грызясь между собой, и он сможет нанести удар в обход Египта, не нарушая перемирия с Тураншахом.
И он оказался прав. Междоусобица действительно разразилась, и действительно сарацины пролили реки крови своих единоверцев. Вот только сделали это не владыки далеких княжеств, а некогда верные и, как прежде, свирепые воины египетского султана — кровожадные мамелюки.