Но, даже постигнув эту истину, он не мог забыть ее слов, тихого голоса, шелеста шелка на ее коже, перезвона колокольцев. Он не сразу позволил признать себе догадку, пронзившую его в какой-то момент, догадку, от которой он затаил дыхание, словно не в силах вздохнуть. Мысль, нелепая и невозможная нанизала его на свое острие, как бабочку на булавку, и от этой мысли невозможно стало закрыться, отвернуться, забыть. Так же невозможно, как в это поверить.
В перезвоне колокольцев таилось чародейство. Чародейство распускалось в жестах и глазах, и эта магия была куда сильнее выверенной, расчетливой магии Локиты. В движениях Шеби, в ее шагах и ореоле тихого перезвона таилась власть. Она, эта власть, жила в голосе, в движениях танца, в памяти, что возвращала мысли к ней вновь и вновь, к совершенству линий и форм этого тела. Эта власть над людьми, странное чародейство, наверное, не было понятно ей самой, и так же неподвластно. Танцовщица источала свое очарование, как цветок источает аромат, кружила головы, влекла, не сознавая, что делает с людьми. Она была огнем, все остальные – мотыльками, что неслись к этому огню, обжигая крылья, сгорая в нем.
Он сам отмечал, что, будучи рядом с ней, способен на безумство, на безрассудство, на смелость бросить вызов в лицо Императора. Но не было холода, когда она была рядом. Не было приказа в ее словах, не было ничего, что сказало б, что она осознает свою власть и направляет.
Нет, по большей части она молчала, улыбалась потаенно и загадочно. А еще, рядом с ней, душа словно купалась в бальзаме. Ее присутствие исцеляло, прикосновение пальчиков к руке дарило силы, отогревало комок льда, что нарастал в душе с каждым днем, что проведен был здесь, невдалеке от Локиты.
И он не мог не признаться, что не будь ее, не существуй ее в этом мире, в этом же мире давно не существовало бы его. Он бы пошел ко дну, в этой нелепой борьбе за влияние и власть, которая когда-то подхватила и его, не в силах признаться себе, что с юности искал не власти. Не власти и не трона, а возможности вырваться. Свободы.
Но когда-то, наивный мальчишка, он думал, что свобода возможна на верхушке пирамиды, и лишь много позже понял, то в империи свобода недостижима, и каждый шаг к вершине власти уводит от возможности ее обрести.
И от невозможности вырваться из этих тенет приходило отчаяние. Глядя на Алашавара, он испытывал отчаянье и зависть к этому независимому человеку. И потаенно вздыхал, понимая невозможность обрести свою свободу даже здесь, в мирах Лиги. Нечего было и думать, признаться Элейджу в некоторых из своих проделок.
Он вспоминал Локиту, ее карамельный голосок, пропитанный ядом, ее угрозы. И характер Элейджа. Сенатор не смог бы простить, Может быть, ему дано было понять, но простить.... В возможность этого не верилось.
Он вздохнул и посмотрел на Имрэна. Мальчишка чуть заметно улыбался.
– И с чего ты взял, что он сможет тебя понять? – проговорил Имри лукаво, посмотрев прямо в глаза секретаря, – а простить, не сможет?
Юфнаресс слегка вздрогнул.
– Имри? – выдохнул он недоуменно, – ты о чем?
– О ваших мыслях, Юфнаресс, тех, что вы выдали
Лицо секретаря застыло, глядя, как оно бледнеет, Имрэн слегка пожал плечами. Бледность по лицу Антайи разливалась медленно, и застывал взгляд, можно было подумать, что секретарь сенатора готов превратиться в ледышку. Потом он долго и устало вздохнул, посмотрел в лицо Имрэна, перевел взгляд на потолок и негромко рассмеялся.
Смех был совершенно неестественен. Имрэну доводилось раньше слышать его смех. Пожав плечами вновь, мальчишка отметил, что в мыслях Юфнаресса царят растерянность и хаос. Мысли метались как рой вспугнутых кем-то бабочек. И только одна мысль в его сознании отсутствовала начисто – он, как и большинство, не поверил. Наверное, он просто не сумел поверить ... сразу.
Имрэн чуть заметно улыбнулся, чувствуя как обычно в такие моменты, несвойственную ему растерянность. Она возникала всегда. А многим казалось, что это игра – забавная игра, и все, что не получалось объяснить, можно было отмести не задумываясь, назвав все детской забавой. В этом мире, где, большее, один на миллион, мог почувствовать прикосновение чужого разума, смущение и рассеянность приходили всегда. Словно он подсматривал в замочную скважину. Но ничего поделать с собой он не мог, как не мог расстаться с этим даром.
Это было все равно, что предложить обычному человеку ослепить себя, лишить слуха. Жить в мире беззвучной темноты. И он не мог переделать себя, мир, без окружающих отголосков чужих мыслей, был бы бесконечно пуст, хоть иногда он был бы готов расстаться с этим даром, отринуть свою иность, быть таким, как все. Но... и он прекрасно это понимал, что с этим даром не расстаться. И, сомневаясь, он вспоминал....