Обернувшись на шум, сеньор спросил Уленшпигеля:
– Чего ты пристаешь к собаке?
– А чего вы, мессир, пристаете к мостовой?
– Это не одно и то же, – отвечал сеньор.
– Разница невелика, – возразил Уленшпигель. – Собака держится за кость и не отдает ее, но ведь и булыжник держится за набережную и не желает с ней расставаться. Уж если такие люди, как вы, затевают возню с мостовой, то таким людям, как мы, не грешно затеять возню с собакой.
Ламме прятался за спину Уленшпигеля и в разговор не вступал.
– Ты кто таков? – осведомился сеньор.
– Я Тиль Уленшпигель, сын Клааса, умершего на костре за веру.
И тут он запел жаворонком, а сеньор закричал петухом.
– Я адмирал Долговязый, – сказал он. – Чего тебе от меня нужно?
Уленшпигель поведал ему свои приключения и передал пятьсот каролю.
– А кто этот толстяк? – показав пальцем на Ламме, спросил Долговязый.
– Мой друг-приятель, – отвечал Уленшпигель. – Он, как и я, хочет спеть на твоем корабле мощным голосом аркебузы песнь освобождения родного края.
– Вы оба молодцы, – рассудил Долговязый. – Я возьму вас на свой корабль.
Это было в феврале: дул пронизывающий ветер, мороз крепчал. Наконец, проведя еще три недели в томительном ожидании, Долговязый, доведенный до исступления, покинул Эмден. Выйдя из Фли, он взял курс на Тессель, но затем вынужден был повернуть на Виринген, и тут его корабль затерло льдами.
Скоро глазам его представилось веселое зрелище: катанье на санках, катанье на коньках; конькобежцы-юноши были одеты в бархат; на девушках были кофты и юбки, у кого – шитые золотом, у кого – отделанные бисером, у кого – с красной, у кого – с голубой оборкой. Юноши и девушки носились взад и вперед, скользили, шутили, катались гуськом, парочками, пели про любовь, забегали выпить и закусить в украшенные флагами лавочки, где торговали водкой, апельсинами, фигами,
Ламме в поисках жены по примеру всего этого веселого люда тоже катался на коньках, но то и дело падал.
Уленшпигель между тем захаживал утолять голод и жажду в дешевенькую таверну на набережной и там не без приятности беседовал со старой
Как-то в воскресенье около девяти часов он зашел туда пообедать.
– Однако, помолодевшая хозяйка, – сказал он смазливой бабенке, подошедшей услужить ему, – куда девались твои морщины? Зубы у тебя белые, молодые и все до одного целы, а губы красные, как вишни. А эта ласковая и лукавая улыбка предназначается мне?
– Как бы не так! – отвечала она. – Чего подать?
– Тебя, – сказал Уленшпигель.
– Пожалуй, слишком жирно будет для такого одра, как ты, – отрезала бабенка. – Не желаешь ли какого-нибудь другого мяса?
Уленшпигель молчал.
– А куда ты девал красивого парня, статного, полного, который всюду ходил с тобой? – спросила бабенка.
– Ламме? – спросил Уленшпигель.
– Куда ты его девал? – повторила она.
Уленшпигель же ей на это ответил так:
– Он ест в лавчонках крутые яйца, копченых угрей, соленую рыбу,
Но красотка перекрестилась.
– Меня нельзя ни купить, ни взять насильно, – сказала она.
– Ты никого не любишь? – спросил Уленшпигель.
– Я люблю тебя как своего ближнего. Но больше всего я люблю Господа нашего Иисуса Христа и Пресвятую Деву, которые велят мне блюсти мою женскую честь. Это трудно и тяжко, но Господь помогает нам, бедным женщинам. Впрочем, иные все же поддаются искушению. А что твой толстый друг-весельчак?
– Он весел, когда ест, печален, когда голоден, и вечно о чем-то мечтает, – отвечал Уленшпигель. – А у тебя какой нрав – жизнерадостный или же унылый?
– Мы, женщины, рабыни нашей госпожи, – отвечала она.
– Какой госпожи? Причуды? – спросил Уленшпигель.
– Да, – отвечала она.
– Я пришлю к тебе Ламме.
– Не надо, – сказала она. – Он будет плакать, и я тоже.
– Ты когда-нибудь видела его жену? – спросил Уленшпигель.
– Она грешила с ним, и на нее наложена суровая епитимья, – вздохнув, сказала она. – Ей известно, что он уходит в море ради того, чтобы восторжествовала ересь, – каково это ее христианской душе? Защищай его, если на него нападут; ухаживай за ним, если его ранят, – это просила тебе передать его жена.
– Ламме мне друг и брат, – молвил Уленшпигель.
– Ах! – воскликнула она. – Ну что бы вам вернуться в лоно нашей матери – святой церкви!
– Она пожирает своих детей, – сказал Уленшпигель и вышел.
Однажды, мартовским утром, когда бушевал ветер и лед сковывал реку, преграждая путь кораблю Гильома, моряки и солдаты развлекались и забавлялись катанием на салазках и на коньках.
Уленшпигель в это время был в таверне, и смазливая бабенка, чем-то расстроенная, словно бы не в себе, неожиданно воскликнула:
– Бедный Ламме! Бедный Уленшпигель!
– Чего ты нас оплакиваешь? – спросил он.