Только чувство ответственности за судьбу оказавшихся в ее власти людей заставило ее в первый, самый тяжелый год после смерти мужа, преодолевая тоску одиночества, заниматься делами, ездить из губернии в губернию, хлопотать. Тяжелее всех в России приходилось помещичьим крестьянам. Наталья Дмитриевна теперь часто задумывалась о том, что и она не вечна и что ее наследником будет двоюродный брат мужа — убежденный и жестокий крепостник. Она решила избавить своих крестьян от такого помещика и обратилась в Министерство государственных имуществ с прошением взять их после ее смерти в казну.
Проверка управителей (почти всех пришлось снять), перемена старост, введение новых порядков в отношения между помещиком и крестьянами:
все это сначала занимало время почти целиком, а затем, по мере налаживания дел, стало оставлять более и более досуга.
Наталья Дмитриевна часто предавалась воспоминаниям. Но вспоминала не ту далекую жизнь, что была до Сибири (как ни странно, в теперешних воспоминаниях тогдашние радости уже не радовали), а сибирские двадцать пять лет… И что самое удивительное, иногда она думала: уж не было ли их несчастье настоящим счастьем? Их каторжная, ссыльная, одухотворенная, облагороженная страданиями и любовью к ближнему жизнь?
Мишель почувствовал это раньше ее. Когда уезжали из Сибири, прощаясь с друзьями, он всех обнял, а Ивану Дмитриевичу Якушкину поклонился в ноги за то, что он принял его в тайное общество.
Основную часть времени Натальи Дмитриевны занимала переписка. Она писала много, обстоятельно. За письмами забывалось одиночество. Почти все письма адресовались в Сибирь.
Самым деятельным корреспондентом был Иван Иванович Пущин. Впрочем, так оно и должно было стать. Его письма для нее были и радостью и мукой.
Началось это еще в сороковые годы. Видимо, тогда она полюбила Пущина. (Сейчас она может признаться себе и произнести эти слова, но в то время об этом даже и мысли не допускала.) Она чувствовала, что Иван Иванович тоже любит ее, что между ними существуют какие-то магнетические силы взаимной симпатии и взаимного притяжения. Но за долгие годы знакомства об этом не было высказано ни слова, ни намека…
Теперь же письма, помимо воли их авторов, все сильнее и сильнее обнаруживали так тщательно скрываемое прежде.
Наталья Дмитриевна вдруг оказалась как бы в двух эпохах одновременно: она ощущала себя той давней молоденькой девчонкой — безрассудной, пылкой мечтательницей, и нынешней, прожившей долгую жизнь, познавшей ее суровую и жестокую реальность пятидесятилетней женщиной.
Ту она называла Таней, эту — Натальей Дмитриевной Фонвизиной.
Пущину писала Таня.
«Ваш приятель Александр Сергеевич как поэт прекрасно и верно схватил мой характер, пылкий, мечтательный и сосредоточенный в себе, и чудесно описал первое его проявление при вступлении в жизнь сознательную. Потом гадательно коснулся другой эпохи моей жизни и верно схватил главную тогдашнюю черту моего характера — сосредоточенность в себе и осторожность в действиях, вообще несвойственную моему решительному нраву, но тогда по обстоятельствам усвоенную мною. Я столько же не доверяю себе, как и другим — себе потому, что так еще недавно была оттолкнута, и поняла, что свет неумолимо осудит меня за нарушение его правил благоприличия, которым независимая природа моя с трудом подчинялась, а между тем я уже вошла тогда в состав так называемого светского общества, и осторожность делалась для меня, после моей прорухи, необходимостью; не доверяла другим — потому что, несмотря на молодость, ясно понимала, что на мои задушевные чувства не найду отзыва, и первая попытка в этом роде обдала меня холодом».
И наконец, произошло объяснение. Как в романе, она первая сказала то, что так долго и тщательно обходили они в разговорах и письмах.
«Тайна наша между нами и Богом… Перед тобой твоя Таня… любящая, немощная женщина…».
Ответное письмо Пущина показалось ей холодным, отвергающим ее любовь.
«Мне сдается, что я прежняя церемонная тебе больше нравилась. Ну что же? Разлюби меня, если можешь. Отбрось, откинь от своего сердца: ведь я не обманывала тебя; я говорила и говорю прямо, что я не стою твоей любви…».
Следующее письмо из Ялуторовска несколько утешило ее.
«Ты непостижимое создание, — писал Пущин. — Заочные наши сношения затруднительны. Я с некоторого времени боюсь с тобой говорить на бумаге. Или худо выражаюсь, или ты меня не хочешь понимать, а мне, бестолковому, все кажется ясно, потому что я уверен в тебе больше, нежели в самом себе… Прости мне, если всякое мое слово отражается в тебе болезненно…
Таню… я и люблю! Неуловимая моя Таня!..