Второй лик Северного – шутовской. Забавы, ярмарки, карусели, и вся эта чудь меж могил. Несколько раз натыкалась на бар с густым вкусным пивом, как-то ночевала в недурном отельчике. На кладбищенской ярмарке бочки с соленьями, глянцевые корочки пирожков. Чешуйки вяленой рыбы блестят на лесках, как ручеек журчит. Памятники сверкают на солнце холодным металлом. Весь карнавал обыден и аномален. Когда жуешь скользкий гриб, думаешь только о смерти. Торговки угощают и смеются. Одни выглядят как баба-яга, другие – как баба-яга после косметолога. От каруселей свистит в ушах, нет ни земли, ни неба, есть только восторг и вжух. Аттракцион останавливается, и упираешься ногами в свежий холм.
Настоящее Северное – это рутина. Десять километров отчаяния, даже деревца сажать запретили. По расписанию ходит маршрутка, районы, сектора. Номер могилы длиной как телефонный. Город мертвых, мой вид из окошка все долгое детство. Высунешься с высоты и видишь, как приросла еще сотка метров. Полоска сырой черной земли, полоска светлее и шире, дальше серебристое море памятников. Что делать – в девяностые много умирали, туда везли всю чеченскую.
Пару раз снилось, что вместо надгробий – кровати, занесенные снегом. Смахнешь белую шапку рукой, посмотришь в лицо, пойдешь дальше. Спину сверлит взгляд, пока не свернешь.
Бог знает что этим сонным мертвецам от меня нужно. Но ведь зовут же в гости, и я прихожу. Может, у нас дурацкая, но крепкая дружба из общего горя. Когда слезы, а когда и танцы. Горе у нас не смерть, но одиночество.
Теперь чужой город, чужие лица, чужой ноябрь средней полосы. Девятиэтажки серыми пузами похожи на наши окраины, но все не так. Хоть и примелькалось быстро. Пару раз в районе, и знаешь его повадки, будто едешь с ним третьи сутки в купе. Попутчик словоохотлив и пахнет потом, зато не злобен.
Далекий гостиничный номер: кружка с ржавым кольцом с изнанки, телевизор в холле орет частушки, отвратительная шумоизоляция. Дурацкие японские сиреньки на стенах, это ж отель «Сакура», японский стиль за русские деньги, по дешевке. Днем дела, и можно в них деться. Ночью – липкая галиматья, скомканная простынь, очередной вязкий кошмар про кладбище.
После новостей из родного города стало совсем худо. Три недели назад я съехала из студии на четвертом этаже, а вчера в студии на втором нашли трупы. Моя ровесница и ее годовалая дочка с признаками насильственной смерти. Рожать и без того страшно, кишки наружу, и как-то после этого жить. Семья тоже страшно – что там ждать от мужиков? А тут вот тебе раз, убили. Мужик, наверное, и посягнул на Мадонну с младенцем.
Деваться с этим ужасом было совершенно некуда – как тут все объяснишь, кому? Писать Пьеро – только хуже сделать. Уже взрослым три дня рыдал с «Белого Бима Черное Ухо», что было после «Иди и смотри», я умолчу. Такая ж принцессочка, мальчикодевочка, даже когда не бреет лицо неделями и хромает на костылях. Очаровательно, как и все бесполезное. Но сейчас так нужно опереться, а я хватаю ладошкой только пустоту.
Пару дней спустя пришли новые новости о трагедии. Дверь в студии была заперта изнутри. Голая женщина лежала поверх своей голой дочки, обе с ножевыми ранениями в грудь. Вокруг кавардак из матрасов, каких-то тряпок, мусор. Мертвый кот и отощавшие два живых. Расширенное самоубийство, возможно, ритуал.
Когда убивают других – это нарушение порядка. Вот шла жизнь, плескалась речка, а ее обрезали, поломали. Когда убивают себя – это все-таки право. Ей просто надоела эта снулая жизнь с ребенком. Тусоваться в аду с демонами веселее, чем на съемной квартире. Грешники в котлах рыдают смешнее младенца в люльке.
Может, однажды я придержала дверь, пока она шла с коляской, она даже спасибо не сказала. Или сказала. Крошечная, ничего не значащая секунда. Осквернение моей святой квартирки в веках. Эх, отдала бы хоть кому дочку. Была бы жизнь, не самая счастливая, но жизнь. Лучик солнца сквозь зелень листвы – что еще тут стоит дороже? Мясо, выпивка, любовь?
Младенец, конечно, в раю, бедная эта женщина, растопырив ресницы, шарится где-то по уровням ада. Ей все интересно, все мило и хорошо, она наконец дома. Ее кожа слезает от жара клочьями, она улыбается разорванным ртом. Алое женское месиво, может быть, волосы еще длинные. Висят по обе стороны лица, свалялись прядями, как чурчхела. Но ад есть ад, и в этой идиллии муки проступает настоящая, животная мука, от которой невозможно отмыться. Женщина ищет дочку, мыкается, воет. Плевок кислоты в лицо как трогательный детский поцелуй. Шипение кожи под ним – его непоправимое отсутствие.
От одиноких вечерних бредней меня отвлекала только привычка нового соседа в гостинице. Каждый вечер он методично колотил в мою стенку мячом-попрыгунчиком, держался где-то час. В этот час ничего не оставалось, как на эту самую стенку лезть. Бум-бам-бум, а я еще жаловалась, что одна. Непрошеный жилец, бам-бум-бам. Кривляется телевизор из холла, стучит стук, шипит в трубах, ну просто ад какой-то.