Сидеть на откидистом полотняном кресле, даже закрытыми глазами, через веки видя желто-яичный свет, было бы отрадно и бездумно, если б не две причины, маленькая и большая, побуждавшие Крылова пошевеливать короткими пальцами, которым нет бы безмятежно лежать на животе или свисать с деревянных подлокотников, они всё будто пытались ухватить и не отпустить что-то неуцепное. Пальцы были неспокойные, злые, совсем не такие, как сам Крылов, внешне всегда полусонный, нервировавший соседей по столу своей неприветливой молчаливостью, отвечавший на вопросы коротко, по большей части междометиями.
Первая, малая причина, мешавшая Крылову впитывать кожей солнечную благодать, были доносившиеся справа и слева разговоры — слева писательский, справа курортный. Ничего странного в разговорах не было, дом отдыха был курортным и писательским, но Крылова уютно устроенный домотдыховский быт почему-то раздражал. Крылов не замечал, что его вообще всё уютное раздражает, и очень удивился бы, скажи ему про это кто-нибудь. Писательские разглагольствования про литературу он считал похабным трепом, все равно что молоть языком о том, как спишь с женой. Жены у Крылова впрочем никогда не было и ясно, что в 53 года она уже ниоткуда не возьмется, да и не надо ей браться; вся страсть, весь сокровенный сок у него уходили в книгу, а о ней что говорить? Или читай ее, если она тебе в душевный лад, или ступай себе, чужой человек.
Слева по-московски поквакивающий голос говорил — громче, чем надо было, чтоб слышал собеседник:
— Старик, ты один умеешь писать природу так, что не зеваешь со скуки, а просто раскрываешь рот и думаешь: «Ëлки, вот как, КАК он это делает, собака?». Я вчера тоже попробовал, по твоим лекалам. Вот послушай, получилось или нет…
Зашелестела бумага. Крылов, сморщив лицо, от чего глубокие приротные складки стали еще резче, отвернул голову вправо.
— Эх, не та стала Буба, — сетовал там пожилой тенорок. — Чего вы хотите — не Дубулты и не Пицунда. Раньше, — я еще застал — снабжение шло по высшей категории. По воскресеньям красную икру давали на завтрак, порционно, честное слово. Шульженко выступать приезжала, Яхонтов «Молодую гвардию» читал. Неважно, что «Молодую гвардию», но Яхонтов! А теперь жрите макароны по-флотски и не выпендривайтесь.
Хоть уши затыкай. В первый и последний раз в жизни — стократно решено — Крылов взял в жилсоцотделе путевку. Не для отдыха, для дела.
И это была вторая причина, по которой пальцы похватывали пустоту, большая. Сегодня Крылов принимал солнечную ванну не просто так.
Террас в доме отдыха было две. Одна, всегда людная, выходила на море, другая — на поле и далекие, еще не по-настоящему кавказские горы. Крылов сел на второй — не только потому что солнце высвечивало оттуда, с востока, но и потому, что здесь проглядывались ворота. К девяти со станции голубой домотдыховский «рафик» должен был доставить новый заезд.
«Рафик» и приехал. Непроизвольно сжав кулаки, Крылов приподнялся на своем неудобном для сидения шезлонге и стал смотреть на вылезающих из микроавтобуса людей. Они были оживленные, смеющиеся, ахающие на растущую перед входом пальму.
Последним вышел худой человек в очках и козыристой шапочке, какие носят иностранцы или те, кто хочет быть похож на иностранца. Лицо у худого тоже было нерусское: мосластое, носатое, закрытое в себе.
Человек поставил на землю чемоданчик с цветными наклейками, стал не спеша оглядываться. Пальмой не заинтересовался, а вот на террасу посмотрел внимательно, встретился взглядом с Крыловым, на секунду-другую замер и повел головой дальше.
Крылов тоже удержался, не кивнул.
Ему стало спокойно, пальцы больше не скрючивались.
С Юозасом Буткевичусом, каунасским поэтом, он раньше виделся всего раз. Тогда же обо всем договорились и потом не созванивались, не переписывались, но литовец сказал: будьте там-то такого-то числа — и не обманул, прибыл. А значит, с той же прибалтийской аккуратностью исполнит и остальное.
Полгода назад в Сонарписе был закрытый показ кинокартины про тридцать седьмой год, с последующим обсуждением. Съемки шли долго и трудно, монтаж затянулся, сдача откладывалась, а тем временем задули другие, морозные ветры. Полтора года назад такое еще выпустили бы, пускай третьим экраном, но после Праги тему «издержек культа личности» постановили безогласно свернуть. Вот фильм и сворачивали — не приказом сверху, а через творческие союзы: сначала кинематографисты, потом писатели и театральные деятели должны были признать работу художественно слабой.
Кино было и вправду слабое, про твердого ленинца, которого играл народный артист РСФСР. Он мужественно встряхивал чубом на допросе и бросал в лицо следователю, заслуженному артисту РСФСР, пламенные слова, а тот шипел и стучал кулаком — не по морде, по столу. Кончалась картина тем, как герой в сорок пятом возвращается с фронта весь в орденах и нашивках за боевые ранения.