На пыльной, совсем деревенской улице — плетни, подсолнухи, беленые мазанки — он нашел нужный дом, спросил у развешивавшей белье хозяйки, здесь ли приезжая из Москвы, Зинаида Прокофьевна. Спрашивать, у себя ли она, не стал. Зина никогда никуда не ходила, только за папиросами и едой. Ни на пляж, ни на базар, ни на приморскую эспланаду она уйти не могла, любопытства к жизни в ней совсем не осталось. Наверно когда-то было, да всё вышло. Крылов познакомился с ней семь лет назад, когда выпустил первую повесть и появились деньги на машинистку, и Зина уже тогда была точь-в-точь такая же: с мальчишески короткой седой стрижкой и вечно зажатой меж железных зубов «примой», скользнуть невнимательным глазом — старушка, а присмотреться — лицо-то нестарое, просто мертвоватое.
Ей не было еще и сорока, Зине. В пятьдесят втором ее взяли студенткой, по срочному групповому делу, когда следствию полагалось отчитаться к Октябрьским, сразу кинули на конвейер, потом что-то у них там переиначилось, и девчонку со смешным пятилетним сроком — пожалел кто-то или лень было возиться — сплавили в лагерь, и вышла она с первой же, еще булганинской волной, а голова седая, зубы выбиты, утроба отшиблена, детей не будет, так с тех пор и жила в комнатенке, зарабатывала на папиросы и чай с хлебом своим «ундервудом» с переделанными ятями-ижицами.
Зина поселилась в будке, которую хозяева поставили в саду для сезонного приработка, сдавать «дикарям»: два окна, крашеные тусклой охрой дощатые стены.
Он постучал. Сказал: «Это я». Толкнул дверь, вошел.
Как всегда, когда не сутулилась над машинкой, Зина лежала на кровати — одна рука закинута под голову, в другой папироса. О чем думала, что вспоминала, Крылов не знал и никогда не спрашивал. У них разговоры были короткие, только по делу. Оба одного куста ягоды: не верь, не надейся, не проси. И не лезь в душу.
Здороваться у них тоже заводу не было — зачем?
— Привезла? — сразу спросил он.
Она кивнула, спустила на пол ноги — они были стройные, точеные, Крылов задержал на них взгляд — и тоже замедлилась, посмотрела на него исподлобья, вопросительно: ты как?
Никогда они об этом не говорили. Если происходило, то без слов, по такому вот взгляду.
Крыловское естество сразу откликнулось накопившимся голодом, качнуло вперед.
Кивнув, Зина потянула через голову клетчатую рубашку, она никогда не носила женского — платьев, юбок, блузок, только дешевые «техасы», пятирублевые кеды.
Их любовь, редкую и оттого скорую, следовало бы назвать как-то иначе, они не любили, не ласкали, а будто наскоро, жадно урывали от жизни недоданную пайку, запихивая и глотая, пока не отобрали и не отогнали. Со стороны поглядеть на них, голых, шарящих руками, вминающихся друг в друга, было странно: головы у обоих старые, тела молодые. У Крылова, в его жухлые пятьдесят три, тоже — от непотраченности, от лесоповальной закалки, от навсегда сжавшейся, не распрямить, внутренней пружины.
Потом, как обычно, он ненадолго, может, на полчаса уснул. Зина, отодвинувшись, курила папиросу, смотрела на поскрипывающего зубами мужчину, и лицо у нее было такое, какого она никому, даже Крылову, никогда не показывала. А Крылову снился один из его обычных снов.
Они всегда были из прошлого, никогда из посюсторонней жизни. Прежний, прятавшийся в сумерках сознания Крылов, на свободу не вернулся. Остался с теми, кто за колючку так и не вышел, чьи неглубоко зарытые кости год за годом прорастали жесткой таежной травой.
Сейчас он лежал на шконке, в мглистом предрассветном бараке, боялся провалиться в дрему, прислушивался, не скрипнет ли пол, не крадется ли с заточкой Чоха, «ковырнуть кишку», посчитаться за «позорный хипеш». Третью ночь нельзя сомкнуть глаз, надо гнать от себя накатывающую черноту, и так до удара подъемного рельса, когда барак зашевелится и до следующей ночи можно будет не ждать крадущейся смерти.
Кончались сны всегда одинаково: железным рельсовым ударом, от которого Крылов вскидывался и садился.
Сел и сейчас, увидел профиль быстро отвернувшейся Зины, сообразил где он и, как всегда при пробуждении, обрадовался. Его бы воля — вообще никогда не спал бы.
— Давай, — сказал он. — Забираю.
Она встала, прошла через комнатенку голая, без стеснения, сзади похожая на юную девочку, достала из своего солдатского, теперь таких уж почти не осталось, вещмешка картонную папку с завязками.
Открыв и прочитав название «ДАЛЬСТРОЙ. Быль» (имени автора не было), Крылов помедлил снова завязывать тесемки. Он подумал, что видит плод своей почти десятилетней работы, итог и суть всей жизни, в последний раз. Отдашь Юозасу, и всё.
«В одном экземпляре напечатала?» — хотел он спросить, но не стал. Зина бы обиделась.
— Денег дам? — сказал он вместо этого. — Ты, может, поживешь тут? В Москве дожди, холодно.
— Завтра уеду. Деньги есть, — ответила она.
Такой у них получился разговор. Три фразы произнес он: «Привезла?», «Давай. Забираю» и про деньги. Она произнесла одну.
И всё. Крылов вышел на желтую от пыли и солнца улицу. Папка с рукописью лежала в портфеле.
Задумался. Было шесть часов.