— Война, будущая, которой мы хотим и к которой готовимся или к которой вы, граф, по меньшей мере должны готовиться, имеет теперь совсем новый смысл и содержание. Какие-нибудь пограничные конфликты уже не играют роли. Конечно, цели теперь куда величественнее и выше. Они выходят далеко за рамки мелкобуржуазных патриотических интересов. Имеют супернациональное значение. Войны опять станут борьбой за веру, это опять будут религиозные войны.
Вот тут он был не точен и нетверд, Хартенек сам это почувствовал и поправил себя:
— Вероятно, я должен выражаться яснее, — проговорил он, — чтобы каждый мог меня понять. Мы говорим о предназначении Германии, о ее новой миссии. Речь идет, как все вы знаете, о спасении Европы, да что там, всего мира от большевизма. Ну, а теперь попытайтесь на минуту представить себе, что это означает практически. Только то, что Европа прежде всего должна сплотиться под знаменем антибольшевизма. И сплотить ее предстоит нам. Как будет осуществляться такое сплочение? Даже куда более скромную задачу, стоявшую перед Бисмарком — единение Германии, — удалось решить только «железом и кровью». Возможно, и даже вполне вероятно, что для объединения Европы нам придется воспользоваться тем же рецептом: железом и кровью!
Все вокруг закивали головами. Эту речь лейтенанты поняли, и она больше пришлась им по вкусу, нежели неясные рассуждения о религиозных войнах и борьбе вероисповеданий. Даже Завильский поднял свой курносый нос и принялся уверять всех, что теперь-то уж он понял:
— Чтобы оккупировать всю Европу, нужна, конечно, прорва народу.
А он, пожалуй, самый глупый из всех, решил Хартенек, сигара его погасла. С тем сортом, который он курил, такое случалось. Он сердито выбросил окурок в большую медную пепельницу и, покашливая, стал прощаться:
— Пора по домам, уже достаточно поздно.
— Слыхали? — возмутился Хааке, когда он ушел. — Он, видите ли, посылает нас спать!
— Да брось! — добродушно заметил Завильский и зевнул. — Он так умно шпарит, будто по-писаному.
Все они чувствовали себя как с тяжелого похмелья — усталость и пустота в голове, в желудке, в сердце.
Ими завладело своего рода отвращение к жизни. И Штернекеру, когда он оглядел кружок своих молчащих товарищей, пришла в голову странная мысль: «Видно, смерть коснулась нас своим крылом».
— Какое свинство! — вдруг выпалил Завильский.
И все поняли, что он имеет в виду. Все они любили старшего курсанта Цурлиндена, несмотря на его причуды и странности. И считали, что он заслужил хоть три выстрела в его память и несколько слов о том, что «он был хорошим товарищем».
— А что, если мы все сейчас пойдем на кладбище? — робко спросил толстый Вильбрандт и, покраснев, уставился в пол.
— Нет, это уж было бы… — испугался дисциплинированный Хааке.
Штернекер, наклонив голову с бледными висками, гордо заявил:
— Я был там, сегодня после обеда.
— Ну, старик, и как же это было? Расскажите! — пристал к нему Завильский. Все напряженно уставились на Штернекера, который, многозначительно дымя сигаретой, пожал плечами, а потом сказал:
— Сейчас на кладбище? Нет, это было бы… Не знаю, Хааке, что вы хотели сказать, но это было бы еще хуже — это было бы попросту безвкусно. Я предпочел бы Крестовый переулок.
И в самом деле, разумное предложение. Они разошлись, чтобы переодеться в гражданское платье, и затем, опять все вместе, отправились в город. Новичками в этой процессии были только Бертрам и Вильбрандт. Остальным же заведение в Крестовом переулке было знакомо настолько хорошо, что они чувствовали себя там как дома. Они чуть ли не сердечно приветствовали хозяйку, высокую жирную женщину, и, не задерживаясь, поднялись на второй этаж, где для них постоянно держали комнату. Старомодные, обтянутые синим плюшем кресла стояли вокруг стола, на котором лежал альбом с видовыми открытками. В углу на деревянной тумбе мерцал панцирь и рыцарский шлем. По стенам были развешаны старинные кавалерийские сабли и пистолеты. Гравюра на дереве изображала средневековую сцену в бане с голыми мускулистыми мужчинами и дородными женщинами. Был тут и портрет роскошно одетого ландскнехта, гордо выставлявшего напоказ свой большой пестрый гульфик. От третьей картины — это был офорт — Бертрам поспешил отвернуться. Там торжественно шествовала Саломея. На серебряном блюде она несла не голову Крестителя, а его член. На столе стояло шампанское, и, склонившись над бокалом, можно было услышать, как оно шипит. «Немецкая революция» вновь сделала шампанское модным напитком. В этом году его пили так же много, как в предвоенном, 1913 году. Германия опять стала богатой, во всяком случае, Германия, пьющая шампанское.
Хотя Бертрам быстро, один за другим, осушил два бокала, веселее ему не стало. Товарищи им не интересовались, а назойливое внимание женщины с глупыми рыбьими глазами и веснушками на курносом носу было ему только в тягость. Он мрачно что-то ворчал себе под нос, с омерзением слушая сальные шутки приятелей.