Н-да…
Ленин и Вильгельм — это ещё куда ни шло…
Но Ленин и Дубровин с его «чёрной сотней»? Это была уже чистая, незамутнённая социальная паранойя.
Воистину: «Всё это было бы смешно, когда бы не было так грустно…»
В первые дни Ленин был, пожалуй что, и выбит из колеи — на это особенно упирали в своих послеоктябрьских воспоминаниях Зиновьев и Каменев. Однако не очень-то в это верится, если иметь в виду
Нельзя, правда, сбрасывать со счёта и то, что Крупская вспоминала — когда вечером 7 июля она уходила от Аллилуевых, Владимир Ильич сказал: «Давай попрощаемся, может, не увидимся уж…» Но сам Сергей Аллилуев пишет о «необычайном спокойствии» Ленина в тот день. Впрочем, мужественный человек, приготовившись
Полные самообладание и собранность видны и из записки Ленина Каменеву, посланной последнему между 5 и 7 июля:
«Entre nous (
Это ведь не поза, не рисовка: в коротком доверительном письмеце два раза подчёркнуто, что всё — строго конфиденциально. Так или иначе, внутренний раздрай у Ленина если и был, наружу не выплёскивался. Внутри себя полководец может быть настроен в какой-то момент и мрачно — он тоже человек, но его армия должна быть уверена в его уверенности.
Впрочем, время сомнений и тягостных раздумий длилось считаные дни: надо было воевать — всё так же словом, и опять воевать словом из подполья.
И началось последнее подполье Ленина.
Недолгое…
В конце сентября 1917 года — ещё
В своей работе Ленин писал:
«После июльских дней мне довелось, благодаря особенно заботливому вниманию, которым меня почтило правительство Керенского, уйти в подполье. Прятал нашего брата, конечно, рабочий. В далёком рабочем предместье Питера, в маленькой рабочей квартире подают обед. Хозяйка приносит хлеб. Хозяин говорит: «Смотри-ка, какой прекрасный хлеб, «Они» не смеют теперь, небось, давать дурного хлеба. Мы забыли, было, и думать, что могут дать в Питере хороший хлеб…»
Меня поразила эта классовая оценка июльских дней. Моя мысль вращалась около политического значения события, взвешивала роль его в общем ходе событий, разбирала, из какой ситуации проистёк этот зигзаг истории и какую ситуацию он создаст, как мы должны изменить наши лозунги и наш партийный аппарат… О хлебе я, человек, не видевший нужды, не думал. Хлеб являлся для меня как-то сам собой, нечто вроде побочного продукта писательской работы…
А представитель угнетённого класса, хотя из хорошо оплачиваемых и вполне интеллигентных рабочих, берёт прямо быка за рога, с той удивительной простотой и прямотой, с той твёрдой решительностью, с той поразительной ясностью взгляда, до которой нашему брату интеллигенту, как до звезды небесной, далеко. Весь мир делится на два лагеря: «мы», трудящиеся, и «они», эксплуататоры. Ни тени смущения по поводу происшедшего: одно из сражений в долгой борьбе труда с капиталом. Лес рубят — щепки летят.
«Какая мучительная вещь, эта «исключительно сложная обстановка» революции», — так думает и чувствует буржуазный интеллигент.
«Мы «их» нажали, «они» не смеют охальничать, как прежде. Нажмём еще — сбросим совсем», — так думает и чувствует рабочий».
ЭТИ СЛОВА Ленина подводили своего рода черту под прошлым — всего через два неполных месяца после июльского погрома партии становилось всё более ясно, что Июль 1917 года, хотя и не был военной репетицией Октября 1917 года, но стал его
Впрочем, в июле 17-го в это мало кто из «общества» верил — видимым образом ситуация складывалась успешно для ленинских оппонентов, и реакция праздновала победу: забит последний гвоздь в гроб коммунизма!
Солидный центральный орган кадетов — газета «Речь» заявила 7 июля: «