Маняша прислала бодрое письмо: на новой квартире, в доме купца Жукова, теснее, но лучше, потому что вольнее, тут нет всевидящих глаз, злых языков; это трудно только вначале, но, оказывается, можно жить и вне Академии. Да Маняше-то что, она юна и легкомысленна. А батюшка — Александр уж знает — слоняется по новому жилью из угла в угол, места себе не находит.
У Александра тоже все из рук валится, ни за что браться не хочется. Хотя он продолжает копировать Микеланджело и галереи смотреть, да без того волнения, какое прежде было. Часто ловит себя на том, что уставился в одну точку, ничего не видит и не слышит, а вместе с батюшкой шагает из угла в угол…
— Александр, ты уж и на себя стал непохож. Опомнись. Ведь ничего тут не поделаешь. Смириться надо, — успокаивает его Григорий Лапченко. Они живут рядом, мастерские одна над другой, поэтому часто вместе.
— В том-то и дело, что ничего тут не поделаешь…
— Брось уныние, хай ему грец, — сердится Григорий, — Андрею Ивановичу самая лучшая опора — твои успехи. Не забывай — на тебя он уповает…
Григорий нашел самые необходимые слова.
— Разве я не понимаю? — вздыхает Александр. — Я понимаю…
— Нас вот немцы приглашают. Их кумир — Корнелиус{27} — уезжает из Рима, он теперь будет директором Берлинской Академии. Художники устраивают ему проводы. Пойдем, что ли?
— Пойдем, — соглашается Александр…
Это весьма любопытно посмотреть на художников, когда они соберутся вместе. Он уже по спорам-разговорам в кафе Греко понял: сколько художников, столько манер, столько направлений. Он-то думал, чего проще: дал тебе бог умение рисовать, схватывать натуру — ну и прекрасно — пиши, как отцы писали. А в Риме он узнал о немецких художниках, которых называли назарейцами, Обществом святого Луки и еще — прерафаэлитами. Они объявили современную живопись усложненной и звали вернуться к простоте письма художников, живших до Рафаэля. Вроде бы дико идти вспять. Но среди этих художников тот самый Корнелиус, которого называют великим.
Александр вместе с Григорием уже бывали в доме прусского генерального консула, посмотрели фрески из жизни Иосифа Прекрасного, выполненные назарейцами. Их удивило это упрощенное письмо, условное, без полутонов и точных исторических подробностей. Они изумились: значит, и так можно. Неужели? А мы-то в своей Академии как отстали. Нет, в один день всего тут не постичь, не понять.
Григорий рад согласию Александра:
— Ну вот и добро, что идем, хай ему грец!..
Высокий зал с хорами для оркестра утопал в цветах. Множество гирлянд, сплетенных из роз, оливковых ветвей, лавра, переброшены крест-накрест от стены до стены, справа налево, слева направо. В нише под хорами, на пьедестале, — огромный бюст Корнелиуса — остроносого, с бровями вразлет — в лавровом живом венке.
Усыпанные цветами столы, за которыми сидят художники, расположены вдоль стен зала в четыре ряда. В самом центре столов сооружен балдахин из цветов, в нем — почетный золотой стул — тронное место для Корнелиуса. Возле балдахина уже сидят самые славные, самые известные художники: скульптор Торвальдсен{28} — белоголовый старец, Энгр{29} — глава французской Академии, Камуччини{30} — итальянский современный классик. Их Александр уже знает в лицо и весьма рад, что ему выпало их видеть.
Торвальдсен и Камуччини по просьбе Петербургской Академии будут его наставниками. Только пока не о чем советоваться с ними. Ни за что свое он еще не брался всерьез. Батюшкина беда выбила из рук палитру. Сейчас у него обрабатывается эскиз картины из истории все того же Иосифа Прекрасного — «Братья находят чашу в мешке Вениамина», но эскиз еще сыроват.
Художников в зале человек двести. Слышна французская речь, немецкая, итальянская, английская, русская. Все художники представлены — и те, что носят берет Рафаэля, и те, что отрастили бороду и усы Рубенса, и те, что щеголяют в красном плаще Леонардо да Винчи…
Александр и Григорий пробрались к своим. Русских художников — тоже не мало — десятка два. Среди них братья Брюлловы — Карл и Александр. Карла издалека видно: у него крупная античная голова. Он, как всегда, в центре общего внимания. Рядом с ними черный, сверкающий глазами Федор Бруни. И он для такого торжества отвлекся от своего гигантского «Медного змия» — прекрасно начатой картины, какой в русском искусстве еще не бывало. Тут же Орест Адамович Кипренский, нарядный, в оранжевом шелковом галстуке; Алеша Марков со скрещенными на груди руками.
Корнелиус вошел в зал после всех, медленно, торжественно, устремив глаза поверх голов, хотя был небольшого роста. Сейчас же грянули дружные рукоплескания, и Корнелиус попал в объятия Торвальдсена и Камуччини. Немецкие художники вдруг запели песню о лаврах, которых достоин великий Корнелиус. В ту же минуту Энгр, улыбаясь и жестикулируя, подошел к Корнелиусу и возложил ему на голову лавровый венок.
— Viva! — пронеслось в зале. Было в этом общем ликовании столько сердечности, что Корнелиус растрогался.