Насколько это «противоположно правде» — судить трудно; Лермонтов все же изображал из себя светского льва и с удовольствием скучал по гостиным. И тот же Васильчиков пишет о нем так: «Лермонтов не принадлежал к числу разочарованных, озлобленных поэтов, бичующих слабости и пороки людские из зависти, что не могут насладиться запретным плодом; он был вполне человек своего века, герой своего времени… Но, живя этой жизнью, к коей все мы, юноши тридцатых годов, были обречены, вращаясь в среде великосветского общества, придавленного и кассированного после катастрофы 14 декабря, он глубоко и горько сознавал его ничтожество и выражал это чувство не только в стихах «Печально я гляжу на наше поколенье», но и в ежедневных, светских и товарищеских своих сношениях. От этого он был вообще нелюбим в кругу своих знакомых в гвардии и в петербургских салонах; при дворе его считали вредным, неблагонамеренным и притом, по фрунту, дурным офицером [вспомним: «плохой фронтовик», «плохой офицер» — это было всегда]; и когда его убили, то одна высокопоставленная особа изволила выразиться, что «туда ему и дорога». Все петербургское великосветское общество, махнув рукой, повторило это надгробное слово над храбрым офицером и великим поэтом».
В 1838 году Лермонтов, однако, еще увлечен новой для себя ролью «светского льва». Алексею Лопухину он пишет: «Я похож на человека, который хотел отведать от всех блюд разом, сытым не наелся, а получил индижестию (несварение желудка), которая вдобавок, к несчастью, разрешается стихами».
Сатин, добрый знакомец Лермонтова со времен Кавказа, встречается с ним и в столице. «Лермонтов приходил ко мне почти ежедневно после обеда отдохнуть и поболтать. Он не любил говорить о своих литературных занятиях, не любил даже читать своих стихов, но зато охотно рассказывал о своих светских похождениях, сам первый подсмеиваясь над своими любвями и волокитствами».
Да, Лермонтов в то время весьма увлечен новизной увиденного и переживаемого. Недаром «Княгиня Лиговская» писалась с таким вкусом и с таким удовольствием: сколько наблюдений за жизнью света и особенно — за жизнью светских женщин! «…волшебные маленькие ножки и чудно узкие башмаки, беломраморные плечи и лучшие французские белилы, звучные фразы, заимствованные из модного романа, бриллианты, взятые напрокат из лавки… — я не знаю, но в моих понятиях женщина на бале составляет с своим нарядом нечто целое, нераздельное, особенное; женщина на бале совсем не то, что женщина в своем кабинете; судить о душе и уме женщины, протанцевав с нею мазурку, все равно что судить о мнении журналиста, прочитав одну его статью».
В «Лиговской» замечателен тон рассуждения о женщинах: это тон участника экспедиции, который делится всем, что увидел и пережил в джунглях, среди экзотических и опасных зверей.
30 апреля в «Литературных прибавлениях» к «Русскому инвалиду» за подписью «-въ» была напечатана «Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова».
Любимый советским литературоведением Белинский интересную «штуку» сказал об этом произведении — равно и о других произведениях такого рода. В восьмой статье сборника «Сочинения Александра Пушкина» «неистовый Виссарион» рассуждает о фольклорности в русской поэзии. Он разбирает балладу Пушкина «Жених» (1825): «Эта баллада и со стороны формы и со стороны содержания насквозь проникнута русским духом…»
Белинский выписывает из нее большой фрагмент; ограничимся фрагментом поменьше:
«И такова вся эта баллада, от первого до последнего слова! — продолжает Белинский. — В народных русских песнях вместе взятых не больше русской народности, сколько заключено ее в этой балладе. Но не в таких произведения должно видеть образцы проникнутых национальным духом поэтических созданий»… Ого, неожиданный оборот! Стало быть, и «Онегин» с его персонажами из высшего класса, и еще более страшно далекий от народа «Герой нашего времени»… Но дадим слово самому Виссариону Григорьевичу — что он мыслит о сочинениях наших выдающихся поэтов, написанных в «народном стиле»?