Несмотря на зиму, проведенную в постели, без движения и физических упражнений, с успехом выдержал Лермонтов и еще одно испытание – лагерной бивуачной жизнью. Больше того, эта неудобная, беспокойная и вообще-то нелегкая жизнь, по его собственному признанию, ему даже понравилась.
Летом 1833 года, очутившись с двумя юнкерами в одной маленькой палатке, Лермонтов впервые был поставлен перед необходимостью приспособиться к существованию в обществе, и притом в обществе с весьма своеобразными понятиями о правах и обязанностях своих членов. Вот что пишет по этому поводу уже знакомый нам Иван Анненков: «Тем или другим путем, но общество, или, иначе сказать, масса юнкеров, достигала своей цели, переламывая натуры, попорченные домашним воспитанием, что, в сущности, и не трудно было сделать, потому что одной личности нельзя же было устоять противу всех. Нужно сказать, что средства, которые употреблялись при этом, не всегда были мягки, и если весь эскадрон невзлюбит кого-нибудь, то ему было нехорошо. Особенно преследовались те юнкера, которые не присоединялись к товарищам, когда были между ними какие-нибудь соглашения… Предметом общих нападок были вообще те, которые отделялись от общества с юнкерами».
Достаточно самого беглого знакомства с юношескими произведениями Лермонтова, чтобы представить себе, как трудно было этому принципиальному индивидуалисту, потратившему столько ума и воли и в пансионе, и особенно в университете как раз на то, чтобы устоять – против всех, не слиться – со всеми, не уподобиться – массе.
Естественным было бы предположить, что Лермонтов, которого ни волей, ни характером Бог не обидел, и в юнкерской школе займет ту же позицию по отношению к обществу: противопоставит себя – всем. Этого не произошло. Его однокашники по «Пестрому эскадрону» вспоминают о нем с разной степенью приязни и понимания, но ни один не упоминает о «несходчивости» его характера. О попытках отдалиться от общества – тоже нет и речи. Наоборот! В памяти сотоварищей Лермонтов остался человеком – как все. По их утверждению, поэт был одинаково хорош со всеми.
Были ли товарищи Лермонтова столь же хороши по отношению к нему? Вряд ли. Ведь от привычки, даже страсти подтрунивать, и притом отнюдь не мягко, над всем натянутым, неестественным, фальшивым поэт, безусловно, не отказался. Задетые его остротами в долгу не оставались. Лермонтову эти словесные перестрелки нравились непритворно. Нравились ли они его партнерам?
Но это мелочь, допускаемая неписаными законами «Пестрого эскадрона». В главном же Маёшка – хором, но не сговорившись же? – утверждают бывшие гвардейские юнкера и подпрапорщики выпуска 1834 года, «между товарищами своими ничем не выделялся».
Чем же можно объяснить столь внезапную метаморфозу? Изменением стиля поведения? Почти характера? Безошибочно верной реакцией, скорректированной инстинктом самосохранения? Отчасти, видимо, и этим. В университете Лермонтов мог, ничем не рискуя, навлечь на себя неприязнь сокурсников подчеркнутым равнодушием. Ответное, мстительное невнимание вполне компенсировалось той теплотой, той сердечной заботой, в какую он окунался, едва возвращался после лекций домой, в заарбатский уют. К тому же в Москве у него был свой дружеский круг, куда, кстати, входил и Николай Поливанов, чей карандаш сохранил нам и облик Лермонтова в юнкерские годы, и облик их общего быта, и, конечно же, милый Алексис, старший брат Варвары Лопухиной. В юнкерской школе подобный эксперимент становился рискованным. И удобнее, и проще стать таким, как все. Вернее, заставить себя казаться таким, как все. Но для этого надо было, во-первых, как можно глубже спрятать себя настоящего. Во-вторых, половчее подогнать к нестандартной своей внешности, а также сущности и стиль, и повадки типичного лейб-гусара – остроумного, бесшабашного, пьющего, но не пьянеющего, свято чтущего все обычаи своего полка, вплоть до самых дурацких.
В мемуарах Н.Бурнашева сохранилось несколько эпизодов из гусарской (уже после выпуска) жизни Лермонтова, записанных со слов Николая Юрьева: