Лермонтов в необязательном – на домашние темы – разговоре уже не участвовал: схватил лист чистой бумаги, уселся в дальний угол, с полдюжины карандашей переломал, обозвал кузена «антиподом Пушкина», чуть ли на дверь не указал. А по уходе Столыпина успокоился, передвинулся ближе к свету, быстро переписал набело последние, заключительные шестнадцать строк «энергической оды» (А.И.Герцен):
Вечером, вернувшись из гостей, Святослав Раевский, с помощью которого была размножена и первая часть «Смерти Поэта», принялся за дело: переписал за ночь в нескольких экземплярах заключительную строфу, а утром пустил списки по надежным каналам – для дальнейшего распространения.
Петербург снова заволновался. 13 февраля А.И.Тургенев, несколько дней как вернувшийся из Михайловского, посылая псковскому губернатору стихи Лермонтова (первую часть), уже знает, что по городу бродят еще более резкие строфы, но полагает в сочинителе не Лермонтова, а другого автора.
Профессионалы сыска разобрались в авторстве крамольного добавления без особого труда. По одним сведениям – 17-го, по другим – 21 февраля 1837 года Лермонтов арестован и помещен в одну из комнат Генерального штаба – дабы удобнее было допрашивать.
Александр Тургенев недаром подозревал в сочинении «преступного» добавления другого автора. Уж очень трудно было предположить, что правнук провинциального «нувориша», разбогатевшего на винных откупах, выступит против новой знати, толпящейся ныне «у трона». Среди «притроненных» – ближайшие родственники его бабки! Когда одна из опекаемых императрицей первостатейных красавиц, М.В.Трубецкая, соизволила принять предложение А.Г.Столыпина, племянника Арсеньевой, царская семья, – записывает в дневнике супруга Николая I, – приняла в свадьбе «такое участие, как будто невеста – дочь нашего дома». На племяннице бабки Лермонтова, тоже Столыпиной, женат А.И.Философов – флигель-адъютант великого князя Михаила Павловича. Сестра Алексея Монго – фрейлина царицы и т. д. и т. п.
Но дело даже не в этих пикантных обстоятельствах. Дело в том, что в дорогую Пушкину мысль о восстановлении престижа и влияния старинных дворянских фамилий, вытесняемых новой знатью, Лермонтов не верил, и к людям, «работающим в том направлении, которое называется аристократическим и выражается в стремлении поднять значение дворянства», относился иронически. И если бы не высокомерие Николая Аркадьевича, мальчишки, осмелившегося с превосходством выскочки рассуждать о Пушкине, вряд ли бы с такой страстью кинулся он защищать чужую и чуждую ему идею – идею защиты «игрою счастия обиженных» древних дворянских родов.
Точнее всех причину своего поступка объяснил сам Лермонтов:
«Невольное, но сильное негодование… против этих людей, которые нападали на человека, уже сраженного рукой Божией, не сделавшего им никакого зла… и врожденное чувство… защищать всякого невинно осуждаемого зашевелилось во мне еще сильнее по причине болезнею раздраженных нервов…» Лермонтов готов признать, что стихи, послужившие причиной монаршего негодования и, следовательно, ареста, написаны, «может быть слишком скоро», под влиянием минуты, в «краткий миг» гнева, боли, отчаяния, недоумения, но отрекаться от них, а тем паче каяться, не собирался. Не выражая всей правды – и его личного отношения (и понимания!) к трагедии «дивного гения», они выражали правду момента: общее всякому порядочному человеку, одно на всех, чувство невосполнимой утраты, а это было важнее оттенков и сопутствующих соображений.