Подпоручик, в свою очередь, ничего не поняв из этой галиматьи, обозлился и стал почем зря честить бестолкового фельдфебеля, крича, что «первый раз видит такого олуха», и тут же бросился жаловаться капитану Клапке, вышедшему с какой-то бумагой из своего командного пункта, а заодно и просить у него возок, но капитан, увидев Апостола, оказался ничуть не толковей своего подчиненного – ни жив ни мертв смотрел он на своего друга, дрожащими пальцами то застегивая, то расстегивая китель.
– Все же ты попытался... Ах ты, горе... Я как чувствовал... Недаром ты мне сегодня снился...
Апостол виновато понурил голову и ничего не ответил. Капитан от волнения все не мог прийти в себя, нервно ломал пальцы, бормотал что-то жалостливое, даже жалобливое, будто ожидал, что именно он, Апостол, станет его утешать. И, внезапно очнувшись, как бы вспомнив, что это не он, а Апостол находится в бедственном положении и общение с ним небезопасно, что, выказывая себя его другом, капитан ставит себя под удар, как однажды уже сделал и чуть не угодил под трибунал, он хотел было поскорей ретироваться, но не смог...
– Полога, я буду тебя защищать! – в запальчивости крикнул он. – Слышишь, Полога! Я тебя спасу! Во что бы то ни стало спасу!
Апостол, не ожидавший от капитана Клапки такой отчаянной смелости, счел ее признаком кратковременного помешательства и только недоверчиво пожал плечами.
– Ладно, ладно... как хочешь... – снисходительно пробормотал он, но веры в его голосе не было, слова его прозвучали, как тяжелый вздох.
– Голубчик! Как же это ты? – все еще не в силах справиться с потрясением, с горечью бормотал Клапка, со слезами глядя на Апостола, но тут же опять обнадежил: – Понадейся на меня, Полога! Я тебя спасу!
И, повернувшись, быстро ушел к себе на командный пункт.
Арестант и конвоиры уселись на предоставленную в их распоряжение телегу и покатили по извилистой, неровной, в ямах и буграх дороге с крутыми спусками и подъемами. Ехать пришлось медленно. Молоденький подпоручик оказался весьма словоохотливым и, чтобы как-то скоротать долгий путь, завел с Пологой нескончаемый разговор. Рассказал, что он сакс, родом из деревни под Брашовом, наполовину сакской, наполовину румынской, что отец его трижды был женат и от каждой жены у него по сыну, так что после смерти старика хозяйство придется делить на троих. Два старших брата так и остались жить в деревне, хотя теперь они, разумеется, воюют, но, слава богу, оба живы, а вот его с малых лет повлекло учиться, закончил он в Вене коммерческий институт и должен был получить место служащего в одном из казенных банков в Сибиу, да вот война помешала. И стал он офицером... Если останется жив, будет кадровым военным. Военная служба ему по вкусу, пожалуй, она получше даже, чем гражданская, и выгодней...
Рассказав о себе, он стал вызывать на откровенность Апостола, допытываясь, как да где его поймали и почему он решил дезертировать. Но Апостол не был расположен исповедоваться, и словоохотливый подпоручик, ничуть не обидевшись его молчанием, принялся рассказывать, какие случаи дезертирства ему известны...
– Служил у нас в полку один поляк, веселый парень, свой в доску... Да вот месяца четыре назад вздумалось ему дезертировать... Дурь нашла... Захотелось бежать, а его словили... Только он новел себя как храбрец, сразу начистоту сказал, мол, собрался дезертировать... И за чистосердечное признание его к расстрелу приговорили... Все же почетно... Расстрел для солдата почетная смерть... А то ведь перебежчиков обычно не стреляют... А пуля, что своя, что вражеская, все едино, – солдатская, только калибром и разнится... Верно?.. Конечно, если не просто дезертир, а еще изменник, решил перекинуться на сторону врага, тогда уж петли не миновать... У трибунала на этот счет строгий распорядок, за измену полагается виселица!.. Помню, на русском фронте был у нас такой случай, служил я тогда в одиннадцатой дивизии, так вот...
Дорога выровнялась, возница подхлестнул лошадок, колеса затарахтели по утрамбованной как камень грунтовой дороге, и телегу так затрясло, что бедный подпоручик до крови прикусил себе язык, чуть не взвыл от боли, ругался и плевался кровью, всякий раз прижимая к губам ладонь... Но спустя какое-то время опять завел разговор, хотя уже без прежней бойкости, мешала тряска, да и язык, видать, еще побаливал, потому что он продолжал изредка плеваться, как плюются заядлые куряки, и все норовил доплюнуть до текущей обок дороги речки.
Грохот колес, долгая тряская езда разбередили уснувшие было мысли поручика Бологи.
«Сегодня в девять утра я должен был заседать в составе трибунала, судить людей второй раз в жизни, а теперь меня самого везут в трибунал, и я сам предстану перед судом! – думал он без всякого страха и сожаления и тут же с любопытством спросил самого себя: – Интересно, кого они изберут вместо меня в трибунал?»