Все это вспыхнуло в один миг, навалилось и погасло, ушло вдаль и растаяло в темноте. Но баня, стоящая на меже того и этого света, повернулась на Ту Сторону, стала иным местом. Сам воздух изменился, ощущалось присутствие кого-то другого, более сильного, чем три спящие вопленицы. Зимобор оцепенел: мысли и чувства, казалось, умерли, он не ощущал своего тела и весь был словно обнаженная душа, лицом к лицу с тремя иными существами, которые видят только душу и только с ней говорят, хочешь ты того или нет. И нет такого щита и покрова, которыми можно закрыться от их всепроникающих взоров. Его переполняли ужас перед своей беспомощностью и жуть перед потусторонним, прихода которого он здесь так неосторожно дождался, – и вместе с тем благоговение и восторг перед силой, вершащей судьбы. Они были словно три черные двери в темноте, каждую окружало чуть заметное пламенное сияние, и было ясно, что внутри этого очерка – не пустота, а наполненность, какую невозможно охватить глазом. Он был перед ней ничто, его могло раздавить одно присутствие этой силы – но не давило, потому что любой человек так или иначе живет рядом с ней, внутри нее и ее же носит в себе от рождения до смерти.
Три тени сошлись у ложа мертвого князя. Была третья и последняя ночь – ночь окончательного исхода души. Три тени пели, без голоса и без слов, их песня была в чем-то схожа с унылыми жалобницами старух, но настолько же выше и прекраснее их, насколько созвездие вещих вил выше трех сизых светлячков.
…
Из пятен тьмы постепенно выступали три женские фигуры в белых одеждах, под широкими покрывалами, на которых играли звездные искры. Первая – сгорбленная старуха, бойко двигала челноком, вторая – рослая, крепкая женщина в расцвете сил, сматывала готовую ткань, а третья – стройная и гибкая, как звонкая молодая березка, стояла с железными ножницами в руках, чтобы раскроить ткань, сотканную из нити жизни. Ножницы блестели так остро и больно, что хотелось зажмуриться, но Зимобор не знал, открыты ли у него глаза или закрыты, – ранящий блеск притягивал, и не смотреть было нельзя.
Ножницы щелкали, три вещие вилы склонились над работой, сшивая рубаху. И, наблюдая за этим, Зимобор наконец осознал, что с отцом у него нет отныне ничего общего. Отец теперь во власти вил, и к потомкам он сойдет разве что частым дождичком, как пели старухи. А все, что привязывало его к земной жизни, окончено и отрезано безвозвратно.
Вот Старуха сгорбленной тенью скользнула к окну, ступила на белое полотенце и шагнула прямо туда, в свет своего созвездия. За нею последовала Мать, и луч начал меркнуть. Неслышная песнь затухала, сам воздух делался теплее и плотнее, действительность постепенно обретала привычные очертания. Звездный мир отступал, как вода, оставляя живого человека на берегу обыденности…
Легкая стройная тень Девы проплыла к окну, но задержалась и вдруг обернулась к Зимобору. По его лицу скользнул невидимый, но ощутимый взгляд, повеяло ландышем – запах был свежий, сладкий, прохладный, тревожащий и манящий.
– О чем грустишь, ясный сокол? – шепнул прямо в уши нежный голос, и мягкое дуновение, как бесплотная, но теплая рука, ласково коснулось щеки. – Отец твой хорошо свой век прожил, рубаха его души вышла белая и гладкая, и в Ирии не придется ему стыдиться узлов и пятен. И не чужие его там ждут, а предки и родичи, деды и бабки, пир ему приготовили, да не простой, а свадебный. Невеста его – лебедь белая, краса ненаглядная. Нет там болезни и старости, нет тоски и печали, только юность цветущая и радость несказанная до конца времен. О чем грустишь?
– О себе, – честно ответил Зимобор.
Он не знал, произнес эти слова вслух или скорее подумал, но та сущность, что говорила с ним, смотрела прямо в душу. Это была сама судьба, общая для всего людского рода, но своя для каждого.