Освобождение они восприняли как знак барского недовольства: начались обиды, народом овладело уныние, и барину большого труда стоило вернуть в свои земли уверенность и покой. Ни один человек дома родного не оставил.
Об обстоятельствах опыта и о поистине идиллическом его завершении было, разумеется, доложено государю. Что думал он по этому поводу, мы уже не узнаем, но известно, что помещик, о котором идет речь, был образцом не самым типичным, и потому едва ли многого стоил опыт с его крепостными. Дело в том, что человек этот являл собою пример охотничьей безграничности, то есть, с одной стороны, он и страсти своей предавался безгранично, а с другой – охотничья его известность не признавала ни уездных, ни губернских, ни даже государственных границ.
Крестьяне, ему принадлежавшие, ничего не сеяли, но занимались прасольством, то есть закупкой и перепродажей скота. А когда из Москвы приезжал барин... нет, не так... Когда барин, скакавший словно на сечь, влетал наконец в свои угодья, крестьяне отбрасывали всякое полезное дело и, надрывая глотки, вопили «ур-ра!». Начиналась охота: гончие, борзые – праздник! Интересно, что угодья его резко отличались от окружения: просторнейшие луга с оврагами и островками леса – чистая полустепь, тогда как на много верст кругом – буреломы, и всё предремучие.
Отохотившись, он убывал в Москву, и снова по деревням тишь да спокойствие. Чего ж оставлять такого барина? Конечно.
Как-то гоняли лису – не складывалась охота, долго гоняли. И вот, когда собаки должны были уже взять зверя, баба-дура возникла: как получилось – никто не видел. Подскакал барин к лесу: баба орет, борзые рядом стоят, а лисы нет. В сердцах стеганул бабу арапником, развернулся да и назад. Вечером сказали ему, что баба преставилась: по горлу он ей попал...
Барин положил пенсион сиротам, вышел в отставку, поселился в Москве, ходил каждодневно в церковь, подавал нищим и через несколько лет умер со словами: «Нет мне прощения и не будет».
Сын его совершенно не имел черт, сделавших известность отцу. Да это и понятно: воспитывался он в то время, когда отец безуспешно усердствовал на ниве искупления тяжкой вины. Молодой барин вырос человеком необычайно сдержанным – и в движениях, и в словах. Получив значительное образование, он начал серьезно заниматься экономическою наукой и попал в число тех, кто волею обстоятельств был подвигнут на поиски выхода из смятения, в котором после японской войны пребывала Россия.
Люди эти, известно, взялись за дело резво, и Европа вскорости поняла, что если не втянуть Россию в новую войну, ее, быть может, уже и не остановишь...
Ивану Фомичу пришлось как-то принимать роды у жены молодого барина, однажды он выдергивал зуб самому помещику, но более всего семья эта подружилась с фельдшером, когда он вылечил старого кучера. Старик был мужем несчастной бабы, некогда убитой арапником, и молодой барин, взваливший на себя бремя отцовского долга, умолял спасти бедолагу. Фельдшер легко проникался чужой виной и бедой, но – чахотка... Разве ее одолеешь?
Отступила, однако. Почему? Фельдшер не знал – лекарств у него не было. Лечил он более всего молитвами и разговором.
Если барин был молчалив, то уж кучер – напротив: и кашляет, а все бормочет. От него фельдшер узнал, что у молодого барина много врагов.
– Как же так? – не понял Иван Фомич. – Он ведь вроде за мужика, за Россию...
– В точности, – согласился старик. – За Россию, за мужика, оттого и враги.
– Да кто же они?
– Книжники и фарисеи, – удивляясь фельдшерову недоумению, объяснял больной, – кто ж еще? Враги у нас одни и те же аж до самого второго пришествия.
А затем сообщил и главный секрет:
– Скоро развалюция будет.
Но это Иван Фомич совсем уже отказывался понимать.
В ноябре сорок первого фельдшер сумел предсказать дату контрнаступления под Москвой.
Дело было в больнице. Хворый народ рядил, гадал, и все упирались в двадцать первое декабря – в день рождения вождя нашего.
– Устрашительно, – согласился фельдшер. – Очень даже. Но сподручнее все-таки шестого – в день Александра Невского. Единственный святой, который бил немца, так что подходяще шестого начать.
Вскоре, понятное дело, его разлучили с женой и, по слухам, пригрозили легонько: мол, держись теперь, мракобес, доберется до тебя товарищ Емельян Ярославский! Но тут как раз подоспела сводка о начале контрнаступления, и фельдшер оказался в совершенных героях – одни стали приписывать ему дар прорицания, другие поговаривали о его тайных – через посредничество воюющего на фронте сына – связях со ставкой. А он лишь недоумевал: когда, как не на Александра Невского, начинать подобное дело? Чего же тут непонятного?