– Возьми... погоди, а где она есть-то? Может, у меня ее и нету?.. А! Вот она, держи! – Он захлопнул дверь, машина подпрыгнула, рванулась и замерла уже на другой стороне. Мы с трудом перебрались по деревянным обломкам.
– Сколько осталось? – осведомился Саушкин.
– Шесть с половиной километров.
Дальше ехали при свете фар. В каком-то месте свернули с проселка в степь, проползли сколько-то без дороги, наконец Краузе сказал: «Здесь стоп». Саушкин остановил машину, выключил двигатель, откинулся к спинке сиденья и тихо так попросил:
– Мужики, налейте там чего-нибудь, а то ведь не усну – так и буду руками дергать да ногами на педали давить.
Потом мы расстелили палатку, бросили сверху спальные мешки, залезли в них и мгновенно уснули.
– Три часа четыре минуты, – разбудил нас Краузе все в той же кромешной тьме.
– Так мы – чего, – не разобрал Саушкин, – ложимся или встаем?
– Конечно, встаем! – удивился Краузе. – Ложились мы в ноль часов четыре минуты.
– Обалдеть можно, сколько спали, – вздохнул Саушкин. – Всё спим, спим... Эх, Краузе, ошибся в тебе товарищ Перебейнос, ох как ошибся! – Саушкин протяжно зевнул. – Ну какой из тебя проповедник? Ты ведь умные слова городить можешь только «на кочерге». А закалки у тебя под это дело соответствующей нет...
– Тсс...
– Что тсс?
– Тсс...
– Да что тсс?!
– Гуси...
Я затаил дыхание: донесся издалека хрипловатый гогот гусиной стаи.
– Так ничего же не видно, – изумился Саушкин, повертев головой. – На кой ты нас разбудил-то?
– Через восемь минут начнет светать, – сказал Краузе, – как раз подойдут гуси.
И мы выскочили из спальных мешков.
Уездный чудотворец
Иван Фомич родился в кромешной глуши. Детство и юность его скрылись за непроглядною мглою времен, и никто никогда уже не расскажет ни о его отце, ни о матери, ни о той школе, где он изучал «аз, буки, веди, глаголь, добро», – памяти об этом на земле не осталось.
Потом наступил двадцатый век, произошла русско-японская, и юношу мобилизовали. Первое дело, в котором ему довелось участвовать, случилось не под Мукденом и не под Ляояном, а значительно ближе – на перегоне Галич-Шарья. Здесь был обнаружен труп офицера, выпавшего из предыдущего поезда, и новобранцу приказали охранять этот труп до прибытия судебно-медицинских экспертов. Господин полковник самолично предупредил: «Дело это – государственной важности».
Остался Иван караулить – начальство обещало, что утром приедут доктор и прокурор. «А может, сам господин генерал пожалует», – обронил между прочим полковник.
Было полнолуние, глаза мертвеца и начищенные сапоги его жутко блестели, но Иван не отходил ни на шаг – исполнял маневр. И пролетали паровозы, осыпая что живого, что мертвого искрами, обдавая паром, дымом и кислым запахом перекалившегося угля. Как еще его бутылкой не укокошили – прямо над головой просвистела.
Потом вдруг – поздно ночью уже – послышался вдалеке разговор. Иван насторожился. Глядит – человек идет.
– Стой!
– Это я, – говорит, – Нюра. – Баба, стало быть.
– А кто еще с тобой?
– Никого, одна я.
Подошла, увидела труп, заверещала, да к солдату на грудь: «Ой, боюсь! Ой, умираю! Ой, не могу!»
– А с кем это ты разговаривала?
– Ах, это вам приблазнилось.
– Дак вроде разговаривала.
– Ну, может, если только сама с собой, чтобы не так боязно было. Ну проводите же, а то я в омморок упаду или совсем умру, – и падает.
Испугался Иван, подхватил бабу:
– Так и быть, провожу, но недалеко: мне никак нельзя отлучаться – государственной важности...
– Ну хоть сколько-нибудь, а то такой интересант и такой бессердечный: я ведь совершенно умереть могу.
Повел он ее, а самому все чудится: шебаршит за спиной кто-то... Но только обернется, Нюра сразу: «Ах, умираю», – хвать его за рукав и виснет. Сколько-то протащились, бабешечка поуспокоилась, поутихла.
– Благодарствую, – говорит. – Дальше я и сама дойду. Извиняйте, что оторвала вас от военного дела.
Расстались. Возвращается доблестный воин, а подшефный его – без сапог. Вот те и Нюра. Стало быть, не одна она шла, а в компании... Сапоги же, надо сказать, стоили в ту пору бо-ольших денег. Ну, понятное дело, Ивана тут охватило отчаянье. Такое отчаянье, что другой кто не выдержал бы и руки на себя наложил. Однако парень воспитан был в сильной церковной строгости, он полагал самоубийство тягчайшим грехом, да и приказ выполнять следовало.
Прибывшие утром эксперты обнаружили Ивана босым, а офицера – в обмотках. Посмеялись, а потом старший из офицеров спросил:
– Грамотен?
– Так точно. Читать и писать умею.
– Будешь учиться на фельдшера... Здоров, грамотен, честен, с трупом обходишься по-людски – что еще надо?
Так Иван оказался при госпитале. Тут как раз начались сражения, и учеба пошла донельзя споро. Круглые сутки везли раненых, хирурги махали ножами с виртуозностью кавалерийских рубак: ампутированные руки и ноги летели – знай успевай выносить, кровь лилась со столов на земляной пол, гнила в земле и смердила.