– Уймись, Овдотья! – еще строже прикрикнул на нее Владимир. – В матушке я не волен, а в тебе, жене своей, волен и наказую: уймись! Не ведаешь ты, кто есть государь наш!.. Что за человек он! Не ведает и матушка… Что помнит и знает она о нем, проведя двадцать лет в затворничестве? А я двадцать лет живу с ним бок о бок, душу его слежу, мысли его угадываю, во снах его вижу… Страшен сей человек! – Владимир поднял Евдокию с колен, обнял, зашептал в самое ухо: – Все он у меня порушит… Любовь нашу осквернит… Жизни наши истопчет! Страшусь я его, страшусь, Овдотьюшка, люба моя! Но не от страха покорен я ему, – еще тише зашептал он, – не от страха, Овдотьюшка… Часу я жду… А покуда – боже упаси ворошить в нем огонь его! Пусть он жжет его одного!
– Князь!.. – Евдокия охватила его лицо ладонями. – Неужто есть в тебе сила и воля?
– Я молю Бога, Овдотьюшка, дать их мне…
– Неужто будет тот час?..
– Ежели Бог милостив к нам…
– Я буду денно и нощно молить его! – Глаза Евдокии восторженно блеснули, она страстно поцеловала Владимира и так же страстно прошептала: – Хочу торжества твоего, князь!
Владимир осторожно отстранился от нее… Тоскливо, недобро ему стало от этой ее воинственной страстности; понял он ее истинные чувства и желания и пожалел, что открыл перед ней душу. Но не сделай он этого – как еще можно было пригасить этот безрассудный огонь, зажженный в ней его матерью. Понимал он, как буйно распылался этот огонь в ее собственной душе, раз она с такой опрометчивостью бросила его в душу Евдокии, забыв, как велика разница между ней и Евдокией. Что было позволено и даже простительно ей, Ефросинье Старицкой, не позволено и непростительно было Евдокии!
Владимир хотел сказать об этом Евдокии, чтоб умерить ее воинственность, но новая откровенность была тягостна для него, а иные, взятые не из души слова, не убедили бы Евдокию. Он только попросил ее не лезть без нужды на глаза царю, покуда тот будет в Старице, и обещал выпросить у него позволения остаться в Старице на лето.
Евдокия успокоилась, утешилась неожиданной и столь приятной откровенностью мужа и даже сама заходилась собирать его в дорогу.
Иван все утро пребывал в каком-то угрюмом беспокойстве и нетерпении. Чего-то хотелось ему, а чего – должно быть, и сам не знал. Послав Федьку к князю Владимиру, он с трудом дождался его возвращения и тут же отправил за Левкием. Святой отец притащился чуть живой…
Иван будто не заметил, как нещадно он измучен хмелем, и повелел ему читать отечник[128]
– любимое свое чтение. Левкий после каждой строчки засыпал, но Иван приставил к нему Ваську Грязного и велел встряхивать святого отца, да посильней, чтоб чуял он хоть чью-то карающую руку.– Помилуй, Господе, тварь руки своей, – шептал после каждого встряхивания Левкий и жалобно просил Ваську: – Послюни, ирод, вежды…
Васька жирно плевал себе на пальцы, лез ими в слипающиеся глаза Левкия – две-три строчки прочитывались сносно, но дальше Левкий опять начинал заплетаться, желтый нос его притыкался к желтому пальцу, которым он водил по строчкам, и Васька вновь начинал все сначала. За добрые полчаса такой муки Левкий только-только перевернул в отечнике один лист.
Иван терпеливо сносил всю эту дурь: видать, она его потешала, потому что лицо его, отекшее и очерневшее от хмеля, от бессонницы, от злобы, нет-нет и вздрагивало от набегавшей улыбки.
Он все еще был полураздет, босой, сидел перед изразцовой печью, зябко прижимаясь к ней спиной, ел квашеную капусту и прихлебывал клюквенный квас. Глиняный квасной кувшин приманчиво запотел, – должно быть, княжеские ключники вынули его прямо из погреба, со льда, и Левкий, соберясь с духом, попрошайнически заглядывался на него, не смея, однако, испросить у Ивана и глотка. Иван делал вид, что не замечает жаждущего взора Левкия, но вот, что-то надумав, он протянул кувшин Ваське, заботливо сказал:
– Остуди святого отца…
Васька не понял, тогда Иван встал, забрал у него кувшин, подошел к Левкию и, оттянув сзади его рясу, вылил ему за ворот весь кувшин.
Левкий выпучил глаза, искорежился – будто посаженный на кол, а Васька, заботливо поглаживая его настобурчившуюся спину, ласково приговаривал:
– Не все с плясцей, ин и с трясцей!
Наконец Левкий пролепетал:
– Ах, славно… Еще б кувшинчик, государь! Враз бы вся замраченность вышла. – Но, не будучи уверенным, что Иван примет его слова как шутку, тут же оговорился: – Точию пошто, государь, омовение – паче возлияние! Все едино на небеси, как писано, более радости будет об едином грешнике кающемся, нежели о девяносто девяти праведных!
– Люблю тебя, поп, – мягко сказал Иван, – потому уважу, пошлю Ваську за мальвазией в княжий погреб. А ты б поусердней чел жития.
Ваську отправили за вином, а Левкий старательно задвигал желтым пальцем по строчкам патерика: