Кто подбадривает плотницких, а кто Рышку, и Рышка старается! Уже с десяток пешней и дубин валяется в снежной, истолоченной ногами жиже, а Рышке все мало… Бросается он на плотницких с разбега, врывается в самую середину кучи и вдруг, выронив кол, ища руками опоры, медленно оседает на колени. Лицо его из багрового становится белым, как береста, и в выпученных глазах застывает болезненное недоумение. Из-под треуха на виске медленно выползает алая струйка и будто обжигает Рышку – он вздрагивает и тяжело падает лицом в снег.
– Рышку убили! – отрезвляющим хлестом ударяет чей-то вопль.
Кто-то из плотницких со страхом склоняется над Рышкой. Становится слышно, как неугомонно долбится в землю капель.
Февраль отпуржил, отгремел в студеные литавры и унесся на своих белых ветрах, оставив под заборами, под избами, в затинах, в тупичках и тесных московских закоулках белые, вспухшие сугробы, похожие на сдобные хлебы.
Март, будто выбравшись из-под стрех после вольготного зимовья, сразу же напустил тепла, и в одну неделю пышная сдоба сугробов опала, ужалась, стала серой и черствой. Под ногой захлюпала сизая, как простокваша, жижа, а по крышам, на водостоках, поссучились тугие водяные жгуты, принявшиеся хлестать землю длинными, расчаленными концами и смывать с нее эту сизую жижу.
В Китай-городе: на Никольской, на Варварке, на Ильинке, в Зарядье – на Великой улице, поочистились от снега мостовые и вновь подставили свои черные шершавые хребты под неугомонное шарканье подошв.
Заблестели над Кремлем купола, пообтаяли венцы стрельниц и перевясел, их черная мережка наложилась на белые стены соборов, сгрудившихся под блестящими куполами, свисающими с неба как громадное паникадило.
Зима отступилась… Весна пришла в одну неделю, и хоть по ночам еще схватывались заморозки и крепкий ледок стеклил лужи и ручьи, к полудню, однако, все опять растоплялось, разбухало, на Неглинной, на Яузе, на Москве-реке натаивал обильный наслуд, а на прибрежной кромке льда уже начали вылущиваться глубокие щербины.
Во вторую неделю марта Сава-плотник со своими артельщиками наконец-то управился с Печатным двором. Вырубив над крыльцом артельную метку, Сава запихнул за подпояс топор и, отойдя подальше в сторону, с напускной строгостью нацелил на свое детище пристальный взгляд.
– А што, братя, – крикнул он артельщикам, – добра избенка?!
– Как не добра!.. – гуднули артельщики. – В болярах таковой хоромины не сыщешь!
Федоров, стоявший среди артельщиков, выступил наперед, поклонился им.
– Спаси Бог вас, умельцы, за дело ваше гораздое! – с радостной слезой в голосе сказал он, повернулся к Саве, так же низко поклонился и ему. – Спаси Бог тебя, Сава Ильич! К доброму и славному делу ты руку свою приложил. И коль место сие достойно станет памяти, ты, Сава Ильич, с товарищи причастен будешь к памяти сей!
– Мы на таковое не замахивамся, – гордо сказал Сава, подходя к дьякону. – Што нам твоя избенка, отец дьякон?! Мы и подивней здали[152]
. Покрова на рву… Деревянное дело – наше! В слободе государевой, в Александровой, – нашего топора хоромы! Да нешто мы по тем делам гордыбачиться учнем? Наше дело – топорное, отец дьякон, воля – государева! Вон куды бей поклоны. Не повели он, так и не быть бы и храму на рву, да и твоей избенке також не быть бы! Все от государя, отец дьякон… Нешто не бортника за мед хвалят?!– Истинно, Сава Ильич!.. Государь всему голова, и воля его – восем, опричь воли Господа. Мы же – руки его послушные, вверенные ему владыкой нашим вышним… И коли владыка наш вышний, Господь Бог наш, вкладывает в нас великую хитрость[153]
в делах наших, чтоб мы угодливей служили государю земному, неужто хочет он, чтоб мы умаляли его дар? Господь одаривает нас на добро, и ему угодно видеть добро безымянным, но не умаленным. Посему-то, Сава Ильич, я и преклоняюсь пред тобой и пред твоими товарищами. Писано: от плода уст своих человек насыщается добром, а воздаяние человеку – по делам рук его.– Добер же ты, отец дьякон, на говурю, – умилился Сава и еще раз оглядел добротно и искусно срубленную избу печатни. – Расколупал душу!.. Гляди, намерюсь да насеку: рубил Сава с товарищи!
– Так насеки, – пригласил его Федоров.
– Как, братя? – подсмеялся Сава. – Хотца вам таковой блажи?
Артельщики загалдели – вперебой, каждый свое, а некоторые лишь отмахнулись. Сыскался и такой, что понял Федорова совсем иначе.
– Уж не хочет ли отец дьякон отбояриться от нас говурей да поклонами? – спросил он встревоженно.
– Вона! – захохотал Сава. – Вишь, отец дьякон, мы люди каки!.. У нас свои обычки: мы тебе работу, ты нам плату.
– Како ж без платы? – развел руками Федоров, огорченный сомнением артельщиков. – Будет вам исплачено сполна. А были бы у меня свои, я бы и свои пожаловал – за труд ваш гораздый и усердный, а наипаче за то, что чаянья мои к свершению приблизили. В избе сей великое дело свершиться должно.
– Лепо, коли радость в душу вступает, – сказал кто-то из артельщиков, по-доброму позавидовав радости дьякона. – Мы також ныне в кабак пыдем!