– Дерзок ты, княжич, и умен, – помрачнел Иван и крепко закрутил на груди руки. – Не по летам!.. И напрасно ищешь ты в святых заповедях согласие со своею душой… Нет заповедей, могущих оправдать ее! Есть иная заповедь, истинная, непреложная: зри, свет, который в тебе, не есть ли тьма? Сию заповедь вложи себе в душу!
– Преимущество мудрости перед глупостью, как света перед тьмою, и у мудрого глаза его – в голове его, а глупый ходит во тьме. Сие також истинная и непреложная заповедь, государь!
– Сердце мудрых – в доме плача, княжич, а сердце глупых – в доме веселья, – с прежней, щадящей, назидательностью, но уже сурово и неприязненно бросил Иван. – Я позвал вас на пир, на веселие, дабы почтить и потешить вас, да вовлек ты меня, княжич, в нудную беседу… Проповеднику уподобился я… скучному, хоть и терпеливому. Поглянь, все уж истомились от нашей беседы. И я истомился також…
– Стало быть, государь, не благословишь ты меня… и не отпустишь в иноземные школы?
– Не пущу! – тяжело и безжалостно сказал Иван. – Не пущу, княжич! – Голос его напрягся, стал холоден и властен, ничего доброго уже не сулил он. – Ученость твоя, умудренность – чем-то она обернется? Во всякой мудрости много печали. Нешто мало скорбей на земле нашей, у племени нашего? И от морока[208]
нашего скорби наши, но и от мудрости також… Мудр наш народ, крепок его разум, дерзок, кощунствен… Ты тому прилог не гораздый ли? Без наук, без иноземных школ – вон како разум твой ополчил тебя супротив самого святого – супротив заветов отних! Корыстен зов разума твоего! – выкрикнул с негодованием Иван и, как будто сорвав голос от этого выкрика, перешел на шепот: – Кличет он тебя ради преходящего, суетного, скорбного… Куда повлечет твою душу твой изощрившийся разум? Что закоренится в ней? Добро или зло? Не уподобишься ли ты иным вельми ученым мужам, иноземные школы прошедшим и нашим пожалованием и добротой призретым, но супротив нас же, государей, и навострившим свой кощунственный и дерзкий разум?! – Иван с надрывом привздохнул, натопорщил плечи, сильней сжимая себя сплетенными на груди руками. Как будто зябко ему стало или страшно. – Мужи те презело просвещенны были… Мудры… Мы их служить призывали, польз и добродетелей от них ждали, уповая на их великую просвещенность… А они, душу с разумом в разладе держа, в негодном и дерзком измышлялись… Писания обличительные составляли… Слово, пространно излагающе нестроения и бесчиния царей и властей последнего жития! – шутовски, распевно протянул Иван, но глаза его пышили огнем ненависти, и злобен был его шутовской распев. – Так зовутся те писания, рожденные необузданным разумом просвещенных. И не было бы великой беды от тех писаний, да попадают они на глаза темным и глупым людям… Мудрый мудрому не указ, не светоч, ибо всякий мудрец себе на уме, а глупый уловляется сетями мудрых. Мудрования мудрых сдаются глупому светом растмевающим, молнией небесной, гласом вышней истины!.. И возмневает глупый себя прозревшим, и починают кипеть в нем страсти, и приключается беда… Ибо неуемен глупый в своем устремлении: нечем ему унять себя – нет в нем разума. И приходит беда… Великая беда! С кровью, с муками, с изуверством! Сын подъемлет руку на отца… брат на брата… христианин на христианина. Умножающий познания умножает скорбь.– Истинно, государь, – качнул подобострастно головой Варлаам.