Отликовав и попридя в себя от пережитого, они вновь стали ждать, но как непохоже теперь это было на их прежнее ожидание – на ту их суровую, мучительную затаенность, в которой они прятали и свои горести, и отчаянье, и свои надежды, и как непохожи на себя стали они сами… Раньше московит-простолюдин, идя по Китай-городу, по Зарядью иль по Арбату, все больше к краю, к заборам жался, подальше от середины – середина улицы была не для него. Посередине ездили знатные, вельможные – верхом, в санях, в тапканах[242]
, и все на рысях, опрометью… Окажись ненароком на их пути – подомнут, сметут с дороги и не остановятся, не оглянутся.На главных московских улицах – на Никольской, на Ильинке, на Варварке, в Кремле – простолюдин и вовсе был тише воды ниже травы: кругом боярские хоромы. Посольские да Иноземные дворы, один лишь вид которых судорожил ему поджилки, а перед их хозяевами и обитателями он робел до немоты, до истуканства. Презренным изгоем был простой московит в своем городе, и он мирился, терпел свое изгойство, сносил свою презренность, робел и ник перед сильными, кланялся каждой мурмолке, каждому столбунцу, каждой надменной рожей, обильно умащенной бороде, уступал им дорогу, место и свое первородное право хозяина своей земли. Даже у себя на посаде, в слободах, в сотнях не чувствовал себя простолюдин вольготно, и здесь над ним довлела осмиряющая, сковывающая сила их власти, и сюда, в свои дворы, в свои избы, нес он с собой и в себе гнетущий дух отверженности, презренности и изгойства.
И вот все разом изменилось – неузнаваем стал смерд: раньше, бывало, шаг ступит – десять раз оглянется, осмотрится, от боярина чуть ли не в подворотню хоронится иль шапку ломит за полверсты, почтенничает… Теперь – идет по улице, будто маковки на церквах считает; перед именитыми и глаз не смутит, с дороги не отвернет, а уж если и отвернет, боясь быть задавленным, непременно пошлет вслед проклятие – поненавистней, позлобней, еще и кулаком погрозит.
Теперь у рва перед Кремлем и в самом Кремле (с возвращением царя Кремль уже не затворяли) от черни не протолкнуться – будто на гульбище сходится она сюда. Дерзкая, глумливая, ни одного боярина не пропустит, чтоб не затронуть, не осмеять… На Дворцовой площади, в тридцати саженях от царских хором, ватажится чернь и без всякой утайки злорадными, искосными взглядами озыривает именитых.
В воскресный день в кремлевских соборах, что редко бывало ранее – только после больших пожаров, уничтожавших на посадах приходские церкви, – чернь торчит от заутрени до вечерни, и не столько молится, сколько тешит себя присутствием в этих духовных вотчинах именитых.
Бояре, бессильные пресечь злорадствующую вольность черни, стали реже ездить в Кремль, реже появляться на улицах, а в соборах кремлевских так и вовсе бывать перестали: даже пред ликом Божьим не могли они осмирить своей вросшей им в кости спеси.
Мстиславский, видя такое дело, принялся стыдить их, упрекать, увещевать, только они не больно внимали его упрекам и увещеваниям. Боярин Куракин с брюзжащим негодованием рассказывал в думе, как, едучи на Казенный двор, был заторен у Кузнецкого моста мужицкими телегами и битый час простоял на крутизне, моря лошадь, а когда намерился поуправить лиходеев, эти же лиходеи на нем всю шубу ободрали и грязь в него метали.
– Вот до чего дошло-то! – праведнически возносил он руки. – От царя терпим, теперь еще от черни терпеть стать?! Со свету долой от такового!
– Надысь, – жаловались другие, – у Покрова Пресвятой богородицы на рву разгульными купами стояли и многие хульные слова изрыгали на князей и бояр, мимо едучих.
– А князю Сицкому кошку дохлую в возок вметнули.
– Вот до чего дошло!
– Без слуг опасно стало ездить. Того и жди – надругается чернь!
– Верно – жди… Смута, вот она, как из квашни, пучится из них!
– Смуту, буде, и не утеют, учены уж, а голову издурна сымут.
– Управы на них теперь под царем не сыскать…
– Под царем ин – тем паче… Царю нынче все в угоду, что нам во вред. Да пущай: сия палка о двух концах.
– Дивите вы меня, бояре, – спокойно выговаривал им Мстиславский, наслушавшись таких разговоров. – Бороды сивы, а послушать вас – будто вчера на свет народились. Нешто впервой чернь мутится, впервой камни в нас мечет?! Лихое племя! Темное, дурное, необузданное! Не будь нас, они б на Боге вымещались, на святынях живоначальных, понеже утроба их – сие и разум их, и совесть, и вера. Не истины они жаждут, не света – хлеба насущного! Они и в Господе нашем Исусе Христе чтят токмо то, что он пятью хлебами мог пять тысяч накормить.
– Так-то оно так, – соглашаясь, не соглашались с ним бояре, – токмо ныне иная в них страсть. Будто со дня на день второго пришествия ждут.
– Ну пусть подождут и второго пришествия, и рая земного. Они испокон его ждут. И ереси их все – о рае земном! О справедливости, о превечном добре… Будто от добра и справедливости хлебы на деревах расти изочнут.