Ивашка Матренин был зачинщиком большого бунта, случившегося в Пошехонье. Изголодавшиеся поселяне разграбили там монастырь, и игумена убили, и всю братию монастырскую поразогнали… Многим пошехонцам не сносить бы головы, не миновать расправы за такое дело, да Ивашка никого не выдал. Привезли его в Москву, закованного в цепи, еще зимой, и два месяца пытали в застенках Разбойного приказа, рвали ногти, жгли железом, ломали ребра, выжгли глаза, отрезали уши, но заставить выдать своих сообщников так и не смогли. Смертная казнь ему была уготована, не знали только, как казнить его: отрубить ли голову на торгу прилюдно или тайно утопить в Москве-реке?
Пошел дьяк Шапкин, глава Разбойного приказа, вместе с Мстиславским к царю, стали говорить о Матренине, советовали не устраивать над ним прилюдной казни, чтобы не растравлять черни, мутившейся всю зиму и тоже чуть было не дошедшей до бунта.
– Средь тех, что сойдутся к Лобному месту, каждый третий – такой же Ивашка, – говорил убежденно Мстиславский.
– Верно, государь, – поддерживал его Шапкин. – Не изменник твой будет стоять перед ними, не Шишкин да Фуников, которых ты надысь предал конечной… Тех они сами чуть было не в ошметки… А сей для них – что и сами они! Не разбойник он для них – страдалец! Паче уж тайно с ним порешить. Тайно, государь, – просил Шапкин. – Для пущего спокою.
Не послушал их Иван, повелел повесить Матренина, повесить прилюдно, на торгу, и сам посулился выехать посмотреть, как удавят его.
И выполнил свой посул.
Неделю назад тут же, на торгу, казнили Фуникова и Шишкина. Иван всем боярам велел быть на этой казни, но сам не приехал, хотя, казалось, куда как ни на эту казнь быстрей всего и приехать ему… Ан нет, мужик-бунтарь оказался для него важней.
…Подьячий уже дочитывал мертвую грамоту, когда из ворот Фроловской стрельницы выехали несколько всадников и остановились на горбине перекинутого через ров моста. В толпе, окружавшей Лобное место и помост, их сразу заметили и сразу узнали в одном из них царя. Тягучий, приглушенный шум потек по толпе; дрогнуло, заколыхалось крутое месиво рук, спин, голов, ощерились тревожной настороженностью лица, отсвечивавшие жухлой белизной, и в растерянных, метушливых глазах, стремившихся теперь охватить все: царя, несчастного пошехонца, в угрюмой беспомощности от своей слепоты стоящего на Лобном месте, подьячего, вычитывающего ему вины, и виселицу, и изготовившихся палачей, – черно проступил страх, с отчаяньем, с бессилием и другое – суровая, закоренелая, злобная непокорность, поколебать которую в них не мог даже вид этого обезображенного, обреченного бунтаря.
Подьячий, стоявший спиной к Кремлю, почуял, однако, по волнению толпы, что из Кремля кто-то выехал. Обернулся, узнал царя, каверзно присказал:
– Вот и государь честь бунтовщику оказал! – и погромче, поядовитее – в толпу: – Да и вы не святы, анафемы! Будет и вам то же… Зрите!
– Ты дело чти!.. коль поставлен. Возгря боярская! – злобно выкресалось из толпы.
– Буде-ти, ему помилка в сей час от государя выйдет?! – выкрикнул еще кто-то – помягче, с надеждой…
– Буде-ти, – издевательски протянул подьячий. – Буде-ти, и в соболя обрядят, и красными медами напоят! Откель мне ведать-ти?!
Подьячий глумливо пощерился в толпу, с показной сосредоточенностью отвернул свитой край грамоты, распевно, густо, в полную силу потянул из себя:
– «…И за ту татьбу великую, и за тот разбой, что бысть учинен на Пошехонье в Адриановой пустыне, и за убиение до конца живота святого старца игумена Адриана… приговорен Ивашка, зовомый Матренин, начальник всей той лютой смуте разбойной, и татьбе, и душегубству… по царевым и великого князя указным грамотам о татебных делах, как в них писан суд о татьбе и разбое… к конечной казни – к повешению за голову. Висеть ему до лютого смраду, после тело кинуть в яму за городом без погребения».
Дочитав грамоту, подьячий пошел с ней к Лобному месту, туда, где торчал из земли тонкий железный шесток, и нанизал на него грамоту. Таков был обычай: мертвые грамоты всегда оставлялись тут же, на месте казни, нанизывались на поставленный шесток, и каждый, кому ни заблагорассудится, мог после казни и посмотреть их, и почитать, коль был грамотен. Правда, если грамота с обратной стороны была чистой, она недолго торчала на шестке; площадные подьячие, эти писаря простого люда и ходоки по всем их делам, тут же прибирали ее к рукам. Бумага была дорога! Привозная! Простолюдину, затевавшему судебное дело, чистый лист бумаги нередко стоил дороже судебных пошлин. Потому-то нередко челобитные или иски каких-нибудь бедолажных Ивашек иль Прошек и шли в суды или приказы, писанные на обороте мертвых грамот.
Ото рва, сквозь толпу, на кауром аргамаке (недавний подарок царя за усердную службу – за поимку Фуникова и Шишкина в первый черед!) стремительно пробивался Малюта, разметывал людишек нагайкой, сшибал конем… В минуту пробился к Лобному месту. Выкинулся из седла, бросил поводья ближнему стрельцу, надвинулся на подьячего:
– Пошто мешкаете?