– Не допытывай меня… Не поп я тебе и не баба! – отмахнулся недовольно Иван, но Федькины слова все же задели его, потому что, помолчав, он глуховато и раздумчиво сказал: – И врага можно любить. Душу не обсидишь! Что Богом в нее заронено, то она и источать будет. А тебя, Басман, пошто же гнать мне от себя?.. Коль и не любил бы – не прогнал. Иного-то где мне такого сыскать? Ты верен мне и предан… И будешь верен, покуда у меня сила и власть. А лишусь власти – сам уйдешь. Ты холоп, Басман, токмо больно заумный… Ты служишь не человеку, ты служишь власти. Ей ты николиже не изменишь!
– Паче убил бы ты меня, чем речешь такое! – слезливо и яростно проговорил Федька. – Жить не хочется от такого!
– Так перережь себе глотку.
– Не любишь ты меня! – вздерзился Федька.
– Ты моей любви не испытывай! Мне корысти за нее не сулятся. Моя любовь – от любви. Свою испытай паче!
– Свою я испытал!
– А испытал, так молчи!
Федька уныло сгорбился, притих. С полверсты ехали молча. Федька не шевелился, словно пристыл к облучку. Лошади шли понуро. Под полозьями тихо шуршал снег, глухо чавкали копыта, взминая мягкий, неулежавшийся наст, по обочине неотступно ползла пятнистая тень.
Иван лежал в санях, запрокинувши голову и закрыв глаза, – расслабляющая, дремотная успокоенность охватила его. Ни мыслей, ни желаний – полная отрешенность от всего и от самого себя, словно он выполз, как змея при линьке, и из своей плоти, и из своей души, оставив в них все тяжелое, злое, больное, и только удивлялся и страшился этой ощущаемой непорочности, легкости и незащищенности.
Редко приходило к нему это чувство, так редко, что он даже терялся, когда вдруг ощущал в себе эту пустоту и легкость. И казалось потом, когда к нему опять возвращались мысли, злоба и боль, что это не он забывается недолгим покоем, а какая-то высшая сила искушает его иной долей, в которой нет ни зла, ни тягостей, ни терзаний и где не нужны ни его ум, ни воля, ни настойчивость, где вместо власти и славы – тихое почиванье и этот блаженный, непреходящий покой.
Иван открыл глаза, надеясь, что пустота и расслабленность исчезнут, придут какие-нибудь мысли и с него спадет эта тягостная оглушенность и замлелость. Но мыслей не было и оглушенность не спадала… Где-то под спудом таилась предательская податливость этой оглушенности и замлелости, не хотелось шевелиться, не хотелось держать открытыми глаза, но он упорно держал их открытыми, глядя из-под обреза козыря на пепелесое небо. Глаза от напряжения слезились, и к затылку продиралась жгучая резь, но он еще сильнее напрягал их, стараясь не моргать и не ослаблять в себе этого спасительного напряжения.
«Окликнуть Басмана?.. Пусть не молчит…» – подумалось ему, но он чувствовал, что ни единого звука выдавить из себя не сможет. Если бы Федька догадался и сам заговорил с ним… Но Федька не догадывается и молчит. Его молчание – как мстящий удар в спину. Он может отвратить его: крикнуть, позвать Федьку, и тот заговорит с ним, но ему хочется, чтобы Федька сам догадался, чтобы почувствовал… Но Федька молчит.
Иван смотрит на колышущееся над ним сизое полукружье неба и ждет. Чего – он не знает, но ждет. Мысли уже заполонили его голову, исчезла замлелость, исчезла легкость, как исчезает от тепла озноб, пустота и мрак наполнились светом и звуками, и он уже не чувствовал себя жалким и беззащитным выползышем, но все равно чего-то еще не хватало его душе, что-то не вернулось в нее, и он ждал.
Где-то рядом коротко щелкнула плеть, тонко, испуганно проржала лошадь, и опять щелкнуло, и опять заржала лошадь… Продробили копыта, проклекотали голоса… Над козырем неожиданно появилась Васькина голова, заслонила небо.
– Еще деревня, государь! – крикнул Васька. – Похоже, кинутая… Но дымок!
– Какой дымок? – вяло спросил Иван.
– Да от живых дымок!.. Не все убегли. Кто-сь там есть! Татары уж пустились… Доглядят! И к тебе доставят, кого сыщут.
– Не все убегли? – медленно выговорил Иван, совсем не вдумываясь в эти слова и выговаривая их только затем, чтоб еще раз услышать свой голос. И вдруг его словно ожгло. – Не все?! – прошипел он и быстро посбрасывал с себя шубы. – Стой! – приказал он Федьке. – Коня, Васька!
– Коня государю! – закричал Васька, сам не зная, где взять этого коня. Своего бесхвостого бахмата он не считал за коня.
Иван выскочил из саней, стряхнул с себя последнюю шубу: лицо его ощерилось, как у собаки.
– Коня, песья твоя кровь! – кинулся он к Ваське и стащил его за ногу на землю. – Подсоби!
Васька угодливо согнулся, подставил спину, напрягся… Иван тяжело наступил на него, оттолкнулся, впрыгнул в седло. Бахмат нехотя занурился в глубокий снег и медленно потащил по нему свое лохматое пузо.
Иван подтянул свои длинные ноги, бороздившие ломкую корку занастевшего снега, саданул бахмата по холке кулаком – тот пошел живей, но глубокий снег не давал ему разбежаться… Иван, устав колотить его кулаком, в остервенении оглянулся…