Не успела Даша дня в Лубяне прожить, поползли слухи. Конечно, говорили не самому Степану и не Ольге. Им не каждый осмеливался говорить, а через Раиску или через Нинку доносилось: днем видели Дашку с Манухиным, куда-то на мотоцикле поехали. Или — в Сибири возле заколоченного Аграфениного дома сидели. Он ей букет земляники поднес, будто кавалер какой. Она этот букет нюхала.
У Степана вовсе лопнуло всякое терпение. Дождался вечером дочери и бухнул кулаком по столу.
— Или давай уезжай, или живи, дак по-человечески, нас не позорь, людей не смеши.
Дашка встала, губы трясутся, глаза полны слез. Большущие глаза, а от слез еще больше сделались. Ничего не сказала, ушла в сенки, где был полог.
Степану жалко ее стало, так бы подошел, по голове погладил: «Что ж ты, доченька, с нами делаешь?» Да ведь уже было по-всякому говорено, и худом, и добром.
После этого вроде больше она дома стала оставаться, то с Аликом уйдет косить траву для кроликов, то макинских ребятишек и Алика уведет на реку. Им лестно: показывают ей, кто как умеет плавать да нырять. Они выдумные, по-всяконькому умеют, лишь бы тетя Даша посмотрела да похвалила.
Манухин, видно, стеснялся при ребятишках подходить к ней, но на дороге мелькал его мотоцикл не единожды: знаки Афоня подавал. А Даша унылая, задумчивая ходила. Видно, решала чего-то про себя или просто через силу терпела разлуку.
Степан с Ольгой меж собой решили: поскорей бы отпуск у нее кончился. Хотели было послать ее к Сергею. Съезди, дескать, город посмотришь, да ведь она там бывала. Скажи — обидится. Поймет, что вытуривают ее из родного дома.
Ольге Даша рассказывала, что места не находит, казнит себя: зачем так с Афоней обошлась, в условленное место, к Якововой лиственнице, не пришла? И он был злой, неулыбчивый. Люди не узнавали Манухина: что стряслось с бригадиром?
— А я знаю. Это я виновата, потому что покинула его. Ты представляешь, мам, как ему тяжело? Алевтина со своей матерью его в две пилы пилят.
Как не знать? Это они с Ольгой знали, дак ведь Манухин не тюлька, живой человек. Пристращал бы их. Но нет, такие, как Алевтина, ни худого, ни доброго слова не поймут.
Ну, пилят, так им-то какое дело? Чужой он, семейный человек, пусть в своей семье сам разбирается.
Вечером вдруг разразилась гроза. От такой, того гляди, что-нибудь вспыхнет. Степану не спалось. Хоть бы дождь ударил, что ли! Тучи, будто в химических чернилах, лиловые, бродили около Лубяны весь день. Дождя не пролилось, а начались сухие разрывы. Наконец собрался все-таки, ударил ливень. От сполохов молний синим неживым светом озарилась притихшая улица. От трескучего грома, казалось, вот-вот рухнут стропила, так и трещало все. И вот в такую божью страсть (Ольга по старой деревенской привычке зеркало закинула шалью, подальше убрала утюг, самовар закрыла черным платьем: боялась, молнию притянут), вот в эту самую грозу кто-то постучал в раму.
Степан приник к оконному стеклу, ожидая сполоха молнии, чтоб разглядеть, кого несет.
В палисаднике стоял мокрый до нитки Афоня Манухин. С кепки лилась вода. Пиджак весь блестел.
— Открой! — взмахнул он рукой.
— Домой двигай! — крикнул Степан.
— Поговорить надо, — сказал Манухин. Казалось, что он не замечает ни дождя, ни молний. Прет — и все. Вовсе одурел мужик.
Степан нехотя открыл запор.
— Домой-то што не идешь, Афанасий?
— Да с утра с женой разговор начался, весь день наговориться не могли, — ответил тот.
— Ишшо ведь больше будет разговору, — сказал Степан.
— А-а, семь бед — один ответ, — махнул рукой Манухин.
Ольга с опаской зажгла свет.
— Тише, у нас Алик, внук, приехал.
— Знаю, — сказал Манухин.
Сел на лавку, заозирался: искал Дашу. Она пришла из сеней в халатике, босая. Поджав ноги, села на табуретку, опустила взгляд в пол.
— Здравствуй, — нерешительно сказала она. Видно, выбирала про себя, то ли на «ты», то ли на «вы» разговор вести.
Манухин, казалось, забыл о том, что кроме Даши сидят они с Ольгой, отец и мать. Воззрился на нее и заговорил, будто полоумный:
— Дашенька, я целую неделю тебя не видел. Не болеешь ли ты? Сегодня мне так одиноко стало, что я больше не мог. Думаю про себя, если не увижу тебя сегодня, будет поздно, увезут тебя куда-нибудь или ты кого другого полюбишь, — и глаза будто ненормальные, так и впились в нее.
Оказывается, мастак говорить стал этот Афоня. Ишь как разошелся!
И Дашка-то без всякого стыда. Метнула взгляд на Манухина, улыбнулась. И пропала у него вся тоска с лица.
— Ты чего это, Афоня, неужели меня ревнуешь? — сказала она и рассмеялась. — Ой, смешной какой, промок весь.
— Пиджак-от сыми, — сказал Степан Манухину. — Поди, документы какие там у тебя, размокнут.
— Нечему промокать, — отмахнулся Афоня и опять к Даше: — Где ты была эти дни? Что стряслось с тобой?