— А где? Ходила с Аликом траву косить, в реке с мальчишками купалась. Как в детстве. Они забавные и добрые. Никогда не думала, что такие сорванцы — и добрые. Егоровы парнишки ягод мне принесли, а Алик сплел венок. «Вы, тетя Даша, будете наша повелительница, что хотите, то и исполним». Смешно и хорошо с ними. — И опять улыбнулась, подол халата натянула на колени.
Говорили они меж собой о всяких пустяках, а по глазам, по тому, как мнет Афоня мокрую кепку, заметно было — волнуется, будто из-за важного разговора. Слушать мог он Дашу, видно, сколько угодно, сколько угодно мог спрашивать одно и то же: ну, а где ты была, почему я тебя не встречал? Морока целая с ними.
С Афони натекла целая лыва. Ботинки стояли в ней. Ольга взяла тряпку, вытерла лыву, отжала, и еще воды много осталось.
— Подними-ко ноги-то, Афонь, я тряпку тебе под башмаки подстелю, — сказала она.
Подстелила. Он ноги поднял, будто и не заметил. О другом думал.
— Я у реки тебя не видел, — сказал он.
— А я видела твой мотоцикл, — ответила Даша. И за этими словами было что-то другое: я думала о тебе.
Ольга сбегала в сенки, открыла дверь. Вернулась и сказала:
— Ну, слава богу, пронесло грозу. — Намек делала, что пора Манухину идти домой, а тот будто не понял. По-прежнему мял кепку, кашлял в кулак и смотрел на Дашу.
— Иди уже, Афанасий, иди. Не пьяной ведь ты? — не отступалась Ольга и продолжала его выдворять из дома.
И Степан добавил:
— Ночь кругом. Чо, так и сидеть станем? Рано завтра вставать. Я вот спать должон.
Афанасий вдруг шлепнул мокрой кепкой о скамейку, крикнул со слезой в голосе, будто и вправду пьяный:
— А-а, ругайте меня, сколько угодно ругайте. А прямо скажу, люблю я Дашу. Жить я не могу без нее! Ну не могу — и все.
— Дак как же это, бесстыжие твои глаза! — вдруг заплакала Ольга. — Пошто ты на нашу девку-то натакался? Ведь семья у тебя. О чем ты думаешь-то, Афонь?
— Оставлю я семью. Не могу больше! — крикнул Манухин.
Может, он бы и пуще разошелся, но Степан опять с кровати поднялся, подошел.
— Тише, — сказал он, хотя впору было загнуть матюг. — Вот, Афанасий Емельянович, давай так: не слышали мы здесь твоих слов, не было тебя у нас. И не мешай ты нашей девке жить, не мешай отпуск проводить. Вообще не мешай. Крепись, живи своей семьей. Дети у тебя. Про них думать надо. Не пристало тебе, бригадиру, так-то себя держать.
Даша теребила пуговицу на халатике, ничего насупротив не сказала, да и чего ей говорить? Все было ясно и так.
А Манухин уперся локтями в колени, кисти рук безнадежно опустил, взглянул на Степана, глаза как у больного.
— Ну, скажите мне. Ты, Степан Никитич, скажи, ты, Ольга! Почему так бывает? Почему чем взрослее человек, тем больше ему приходится людской молвы опасаться? Прежде чем добро сделать, он подумает, как на это другие посмотрят. Если не осудят — можно, а осудят — лучше не делать. Боятся, что добро-то злом обернется для них самих. И сколько, наверное, из-за этого несотворенного добра погибло. Не сосчитать!
Ишь какие задачи научился задавать Афоня. Сразу и не поймешь, и не ответишь. А тут он, конечно, их, Степана и Ольгу, имел в виду. Они, мол, не желают добра своей дочери и ему, Афоне Манухину. А добро ли это? Да и что они должны, по головке его погладить: молодец, Афонюшка, спасибо тебе за то, что ты нашу дочь позоришь, за то, что в Лубяне скоро пугалами станем, в магазин не зайди, на реке не появись, начнут бабы языки чесать?
— Как хочешь понимай, — сказал Степан, — твое дело. А нам это не по сердцу, против мы.
Афоня поднялся, долгим взглядом посмотрел Даше в глаза.
— И ты ничего не скажешь?
— Иди, Афоня, ведь скоро уж утро, — проговорила Даша. — Иди.
И он ушел понурый. Сполоснутые ливнем окна уже рябиново светились, и какая-то бессонная птаха чивикала в черемухе. Для нее уже настало утро. Да и для них тоже, потому что все равно и Степан и Ольга провздыхали да прокрутились в постели — не шел сон. Да и Дашка, наверное, не спала. Она-то о чем думала, загниголовая?
ГЛАВА 12
Все как-то наотляп выходило в это лето у Степана. С Манухиным вовсе не здоровались. Но тут причина ясная. Так ведь и с Кириллом Федоровичем Зотовым он считай что поругался. Степан подумывал: уж не из-за того ли это, что перевалило за пятьдесят? Поди, старость напоминает о себе? Но ведь и раньше он к таким-то делам эдак же относился. С Тимоней-тараторкой и по месяцу не разговаривали после ругани из-за колхозных дел.
И тут весь сыр-бор загорелся тоже из-за Тимони да еще из-за лубянского же бывшего жителя, ныне управляющего банком Леона Васильевича. Его Степан давно знал. Человек в районе видный Леон Васильевич Редькин.
Бежал Степан в мастерские. Навстречу Редькин. Из-под горы поднимается. С удилишками, в старой соломенной шляпе. На отпуск, видать, в материн дом приехал. Первым поздоровался.
— День добрый! Как живешь за последние двадцать лет? — это у него любимое такое присловье.
— Да ничего, пока бегаю, — откликнулся Степан, довольный тем, что такой значительный человек остановил его и заговаривает.